— Не перелом ли?.. — озабоченно подумал вслух Алексей Саввич.
— Ему бы все кости переломать! — пробурчал кто-то
— Ладно, полегче, — осадил Сергей.
И мы понесли незадачливого налетчика в нашу больничку — маленькую комнатку во флигеле, которая всегда пустовала: болеть у нас никто не желал.
Мы положили Нарышкина на кровать, и здесь, когда его уже не окружали рассерженные ребята, он глубоко вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и сказал робко:
— Болит…
Я осторожно попробовал слегка согнуть ему ногу, но в ответ раздался нечеловеческий вопль.
— Пожалуй, перелом. Хирурга надо, и как можно скорее. Сейчас уложим его поспокойнее, но чуть свет надо послать за Поповым, — с тревогой сказал Алексей Саввич.
— Пошлем, — ответил я. — Сергей, а ты пока попроси сюда Галину Константиновну. Что-нибудь сообразим.
Нарышкин лежал перед нами, глядя то на одного, то на другого, — иссиня-бледный, напуганный, видно, до потери сознания.
— Ой, Семен Афанасьевич, не уходите! — сказал он умоляюще, когда я направился к двери.
— Лежи. Ничего с тобой не сделают, понял? И Галина Константиновна остается.
Мы с Сергеем выходим. У крыльца все еще толпа — шум, говор, должно быть в доме никто не спит.
— Стукнули вы его? — с надеждой в голосе спрашивает кто-то у Стеклова.
— Ты что, ошалел?
— А чего он орет?
— Ногу сломал, вот и орет.
— А-а-а! — разочарованно тянет собеседник Сергея.
Я велел немедленно разойтись по спальням. Но спали в эту ночь плохо. Рано утром Галю около Нарышкина сменила Екатерина Ивановна, а Жуков пошел за хирургом, который жил неподалеку.
С хирургом нам пришлось познакомиться давно. Однажды Коршунов подавился рыбьей костью — сладить с ним было нельзя, он кидался, мотал головой, и совершенно выбившаяся из сил Галя с помощью Короля и Стеклова отвела его к Евгению Николаевичу Попову. Как уверяли наши, доктор только заставил Коршунова раскрыть рот и сразу вытащил кость, точно она сама прыгнула ему в руки.
Но теперь предстояло вызвать его к нам, да еще в такой ранний час. Вдруг не сможет прийти? А Нарышкину было худо. Всю ночь напролет он маялся, стонал и не сомкнул глаз ни на минуту.
Евгений Николаевич пришел и высоко поднял брови, поняв, что мы мало надеялись на его приход:
— Где же это вы видели врача, который бы не пришел туда, где его ждет больной? Непростительно, что вы не прислали за мной ночью.
Он был высокий, толстый, совсем седой — даже брови белые, Вася Лобов с полотенцем через плечо, задрав голову (доктор был почти вдвое выше), проводил его к умывальнику. Вымыв руки, Евгений Николаевич подсел к кровати Нарышкина, с минуту молча, внимательно смотрел на него, потом обернулся к нам:
— Что это он у вас в таком виде?
Вид был плачевный. Правда, рубашку удалось сменить, но штанину — весьма сомнительной чистоты — Галя просто разрезала, и весь Нарышкин, хотя и умытый, совсем не походил на остальных.
— Он не наш! — не вытерпел Лобов и тут же исчез, словно ожегся о строгий взгляд Екатерины Ивановны.
— Не ваш?
— Он, действительно… по ошибке… попал сюда по ошибке, — не слишком уверенно объяснила Екатерина Ивановна.
— По ошибке? Гм… Так. А это вы ему пристроили? — спросил Евгений Николаевич, убирая дощечку, которая была подложена под ноги Нарышкина. — Галина Константиновна — ваш специалист по первой помощи? Умно, правильно сделали… Не кричи, не кричи, пожалуйста. Будь мужчиной. Так, так, так…
Пальцы его — сильные, умные пальцы хирурга — двигались легко. Ловко, не глядя, ощупывал он ногу и спокойно разговаривал с нами.
— Ну что ж…
Мы не успели понять, что произошло: молниеносное, энергичное движение врача, отчаянный вопль Нарышкина — и снова спокойный голос Евгения Николаевича:
— Вот и вправили. Все в порядке. Полежишь еще денек-другой, а там понемногу и ходить начинай. А царапины пустяковые, вон уже все подсохло.
— …Беспризорные, говорите? — спрашивал он меня немного спустя. — И этот, что за мной приходил, — тоже беспризорный? И вон тот? Как-то не вяжется… А с вывихнутой ногой — по ошибке? Что значит «по ошибке», если не секрет?.. А, вот оно что. Ну-ну… Очень, очень любопытно!
Настал час занятий. Екатерина Ивановна должна была идти в свою группу. Нарышкин уцепился за нее:
— Не останусь один! Изобьют!..
— Никто не тронет, уверяю тебя, — успокаивала Екатерина Ивановна.
Но Нарышкин даже зажмурился от страха и только мотал рыжей, вихрастой головой. Нет, нет, он ни за что не останется один!
— Давайте я опять с ним посижу, — предложила Галя. — Хочешь, Костик, к Нарышкину?
Костик и Лена давно уже топтались возле больнички, стараясь заглянуть в дверь. Ясно, им хотелось поглядеть, кто это устроил такой переполох, из-за кого шумят ребята, кого лечил огромный седой доктор. На том и порешили. Галя с детьми отправилась к Нарышкину, я — в школу, где изо дня в день сидел на уроках, смотрел, слушал и учился.
— В прошлый раз мы начали говорить о том, что называется окружностью, не так ли? — Владимир Михайлович стоит у стола, внимательно оглядывая класс. — И вы, Репин, попытались сделать это определение. Повторите его, пожалуйста.
Репин встает и произносит отчетливо:
— Окружность — это линия, все точки которой равно удалены от одной.
— Равно удалены от одной… — задумчиво повторяет Владимир Михайлович и чертит на доске дугу. — Взгляните: вот линия, все точки ее равно удалены от одной — следовательно, это окружность?
Репин прикусывает губу, и прежде чем он успевает сказать слово, Король говорит с места не очень уверенно, зато очень громко:
— Со всех сторон закрытая!
— Погодите, Митя. Так как же, Андрей?
— Окружность, — произносит Репин бесстрастным тоном, — это замкнутая линия, все точки которой равно удалены от одной.
В сторону Короля он не смотрит, но на слове «замкнутая» делает недвусмысленное ударение: вот, мол, на тебе!
Владимир Михайлович берет со стола черный шар. Мелом он чертит на шаре замкнутую волнистую кривую.
— Как вы думаете, — обращается он к ребятам, — все точки этой кривой равно удалены от центра шара? Да, равно. Значит, это окружность?
Все видят, что в определении есть еще один пробел. По лицам ребят, по сосредоточенным взглядам и нахмуренным лбам я понимаю: тут важно не столько получить определение — важен самый процесс работы. Они думают, ищут, я прямо вижу, как ворочаются мозги в поисках недостающего слова — «плоская». Но это слово остается непроизнесенным: дверь класса открывается, на пороге — Костик.
Ходить на третий, школьный, этаж им с Леной строго-настрого запрещено. Костик знает это и никогда здесь не показывается, впервые он нарушил запрет. Все головы повернуты к двери, на секунду мы все застываем в удивлении.
— Король тут? — громко осведомляется Костик. — Король, послушай!..
Чья-то рука хватает Костика сзади, из коридора доносится испуганный Галин шепот:
— Костик, ты с ума сошел! Кто тебе позволил?
— Ой, мама, погоди! — кричит Костик уже на весь коридор. — Король, слушай, это Нарышкин унес горн! Он сам сказал!
47
В вечерний час
— Эх, ты, умнее ничего не придумал? — услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.
Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.
— Слыхали, Семен Афанасьевич? — говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. — Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь…
В лице и голосе Глебова — сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.
— Знаете, Семен Афанасьевич, — продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, — я к нему вхожу, а он как набычится — ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. «Я, — говорю, — тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу». А он все боится. Понятия в нем никакого!
Разумов ходит сияющий.
— Вот видишь! Я говорил же! — твердит он всем и каждому.
Король не унижается до объяснений. Как будто ровно ничего не произошло, как будто и не было этой истории с горном, камнем лежавшей на всех, и не свалился с него теперь этот камень.
— Что же ты, Король, — рассудительно говорит Коробочкин. — Вот чудак! И зачем ты на себя наговаривал? Все равно ведь никто не верил.
— Отстань. Надоело, — отрывисто отвечает Король, щуря желтые глаза. — Известно, зачем: чтоб к Володьке не приставали.
Понимать его надо так: «Володька слабый. Я сильный. Мне это нипочем. И всё. Не желаю больше об этом думать».
Нарышкин подавлен больше прежнего. Он не сомневался, что мы давно обо всем знали. Он и не признавался вовсе, просто к слову пришлось.
— В прошлый раз, — сказал он Гале, — я тоже упал. Когда из столовой выбирался. А только нога цела осталась. Я тогда руку…
Галя не позволила себе не удивиться, ни произнести: «Ах, вот в чем дело».
— Это когда ты горн унес? — напрямик спросила она.
— Ну да, — ответил Нарышкин в уверенности, что это всем давно известно.
И вот тут-то Костик, не теряя времени даром, шагает на третий этаж, открывает дверь за дверью («Ой, Екатерина Ивановна, я не к вам! Ой, тетя Соня, вы только скажите, где Король?») и наконец добирается до пятой группы, где уже поднимает настоящий переполох…
Теперь Нарышкин понимает, что проговорился. И жалеет об этом. И в то же время чувствует: это хорошо, что он сказал. Он не очень разбирается, что к чему, но ведь ясно: ребята смягчились. Ему не то что прощено, а вот стало легче дышать и уже не страшно. Он уже не цепляется лихорадочно за Галю и Екатерину Ивановну, боясь остаться один. Он лежит, чаще всего повернувшись лицом к стене, молчит, думает.
Вечером, после отбоя, когда весь дом затихает и только ребята из сторожевого отряда ходят по полутемным коридорам и изредка приглушенно перекликаются между собой во дворе и парке, учителя собираются в моем кабинете.