— Послушай, Михаил, я вижу — говоришь ты не попустому. Верно, у тебя есть серьезная причина. Насильно держать тебя я не стану, но я должен знать, в чем дело. Мешают тебе дети — пойдем ко мне, поговорим.
Он помотал головой и остался сидеть за столом. Галя стала проворно укладывать ребят. Я пододвинул свой стакан, сел на место Костика и не спеша допивал чай, давая Колышкину время прийти в себя.
Он начал говорить, не дожидаясь дальнейших вопросов, — сначала с трудом, одолевая себя, выталкивая из горла каждое слово, а потом все быстрее, словно торопясь свалить с себя тяжесть, которая прежде, может, и не ощущалась, как что-то привычное, а теперь угнетала и давила, и уже не было сил терпеть ни минуты.
История была такая.
Год назад он проигрался Репину. Сначала игра шла на деньги — Колышкин спустил всё до копейки. Стали играть в долг. Когда дошло до двухсот рублей, Репин сказал: «Тебе их все равно никогда не отдать. Что будешь делать?» — «Давай еще сыграем. Отыграюсь». И тут Репин поставил условие: если и на этот раз Колышкин останется в проигрыше, это будет означать, что он проиграл себя. «Это значит, — сказал Репин, — я имею право сделать с тобой, что хочу: велю — не отказывайся, ударю — не отвечай, и вообще ты больше себе не хозяин». Сыграли еще. Михаил проиграл. «Ну вот, — сказал Репин, — пока не отдашь двести рублей, считается — ты проиграл себя. Что хочу, то с тобой и делаю».
— Ничего он такого не делал, — глухо, на одной ноте рассказывал Колышкин. — Нет, не бил. Нет. Я и раньше делал, как он велит. Но теперь уж знал: иначе нельзя. Когда вы пришли — помните? — он сказал: «Открой сарай, выпусти быка». Я не хотел, а он: «Ты что, забыл?» Я и выпустил Тимофея. Он вас тогда чуть не убил. А разве я хотел?.. Еще Репин велел, когда ночью дежурю, в случае чего тревогу не давать…
— Ах, вот что! — сказал я.
— Нет, нет, — заторопился Михаил, — когда Нарышкин первый раз приходил, я не дежурил. Тут я не виноватый. Но я знал, что это он, я его потом на базаре видел. А Репин велел молчать. Я и молчал. Ну вот, — продолжал он угасшим голосом, — так он велел одно, другое. Сперва было наплевать, а теперь чего-то не могу я. Денег мне этих взять неоткуда. Вот и решил: уйду. А вы не обижайтесь, Семен Афанасьевич…
Он замолчал — то ли с отчаянием, то ли с облегчением, что все уже сказано. Молчали и мы. Слышно было, как сонно посапывает в углу Костик. Хоть и любопытно было малышам, а уснули мгновенно, так и не дослушали, что же это с Колышкиным.
— Послушай, — сказал я наконец, — у меня к тебе просьба: ты подожди.
— Семен Афанасьевич, уж лучше сразу, пока я решил!
— Потерпи, прошу. Ты мне веришь? Совсем немного потерпи. Я тебе сам скажу, когда уходить.
Мы встретились глазами — Колышкин не отвел, не опустил своих, и я их не узнал. Я привык к его сонному взгляду, к глазам плоским и тусклым, словно бутылочное стекло, — взгляд их не освещал лица, не открывал никаких глубин, их уж никак нельзя было назвать зеркалом души. Теперь они были промыты насквозь, и в них, как в голосе, я без труда узнал и отчаяние и облегчение.
— Подожди, Михаил, — повторил я.
— Ладно, — почти шепотом сказал он.
51
Разговор начистоту
Утром мне надо было непременно ехать в Ленинград — меня ждали в гороно, отложить эту поездку я не мог. Но и откладывать разговор с Репиным было невозможно. Я и так непростительно и легкомысленно затянул все это дело, полагаясь на целительную силу времени.
— У меня к тебе просьба, Андрей: встреть меня с восьмичасовым. Я привезу книги.
Андрей отвечает мне благодарным взглядом — мы давно не разговаривали один на один.
— Непременно встречу, Семен Афанасьевич, С восьмичасовым? А в каком вагоне вы будете?..
В восемь поезд подходит к нашей станции, и, еще стоя на подножке вагона, я вижу на платформе Репина.
— Добрый вечер, Семен Афанасьевич! А книги где же?
Книг очень немного, сразу видно, что ради них я не стал бы просить, чтоб меня встречали. Сумерки, лица Андрея почти не различить, но я чувствую — он смотрит на меня выжидательно, с недоумением, а может быть, и с тревогой.
— Так вот, — начинаю я без околичностей, — я позвал тебя сюда, чтобы поговорить с тобой с глазу на глаз. Хочу отдать тебе долг. Вот, получай.
— Какой долг? Что вы, Семен Афанасьевич?
— Двести рублей. За Михаила Колышкина. Забыл? В карты он больше играть не будет, а денег у него нет. Вот и отдаю за него.
Репин отшатнулся, остановился:
— Я не возьму, Семен Афанасьевич! Хоть режьте, не возьму!
— Нет, возьмешь. Если мог выиграть в карты человека, деньги и подавно можешь взять.
— Не возьму я!
— Возьмешь. Я не хочу, чтоб ты и дальше издевался над Михаилом.
— Я не издеваюсь! Я уж и не знаю, когда напоминал ему! Мы никогда об этом и не говорим.
— «Не говорим»! Ты думаешь, достаточно не говорить? Ты думаешь, можно забыть, если ты обращаешься с человеком, как с вещью?
— Семен Афанасьевич!..
— Я не хочу, чтоб это висело у Михаила, как камень на шее. Сегодня я как раз получил свою зарплату. Держи двести — и конец разговору. — Я сунул деньги ему в карман.
— Я их выброшу, Семен Афанасьевич!
— А это уж твое дело. Мое дело было — рассчитаться с тобой.
До самого дома мы не произносим больше ни слова. Заслышав издали знакомые голоса, я говорю Андрею:
— Надеюсь, мне не надо просить тебя, чтобы никто, кроме нас с тобой, об этом не знал. И еще: чтоб ты не донимал Колышкина никакими расспросами и разговорами. Мы с тобой кончили дело, и его оно больше не касается. Так?
Андрей, не отвечая, наклоняет голову.
Не знаю, спали ли в ту ночь Андрей и Михаил, а я не спал. Я лежал, как тогда Колышкин, подложив руки под голову, смотрел в темноту и думал. Вспоминались слова Антона Семеновича о том, что наказание не должно причинять нравственного страдания. Наказание, — говорил он, — должно только помочь человеку осознать ошибку. Я думал и не соглашался. Нет, нужно, чтобы Репин именно с болью, страдая, понял всю подлость своего поступка. Только нравственное страдание и может выжечь в нем годами копившуюся грязь.
— Ты не спишь? — тихонько окликнула Галя.
Она всегда знала, когда мне не спалось, и безошибочно угадывала, какое из событий дня мешает уснуть.
— Нет, не сплю.
— Расскажи, какой у тебя был разговор с Репиным.
Выслушала. Помолчала. Заговорила медленно, словно еще раз проверяя каждое свое слово:
— Ты не сердись, Семен, но, по-моему, ты неправ. Получилось так, что ты поставил себя с ним на одну доску. Как будто ты признаешь, что и в самом деле это законно — то, что он выиграл человека.
— Не знаю… Может, ты и права. А только, по-моему, я поступил правильно. И правильно сказал ему. Он поймет, что я вижу: на другом, на человеческом языке с ним еще рано говорить, до него не дойдет. Вот и приходится применяться к его подлому пониманию. Нет, что-что, а презрение до него доходит.
…На другой день к вечеру Андрей постучался ко мне:
— Я вас очень прошу, Семен Афанасьевич, я вас очень прошу — возьмите свои деньги.
Лицо его осунулось, глаза смотрели требовательно и горячо. Обычной иронии, хладнокровия, самоуверенности как не бывало.
— Нет, не возьму. Я ведь сказал тебе.
— Семен Афанасьевич! Я давно забыл об этом, я и думать перестал!
— Зато он помнил. Иди, Андрей. Я буду ложиться, мне рано вставать.
Утром, едва я поднялся, ко мне постучали: на пороге снова стоял Репин.
— Семен Афанасьевич! — начал он хрипло.
И тут я увидел, что надо кончать. Мальчишка физически согнулся под тяжестью, которая навалилась на него, и если не снять ее тотчас, она его раздавит.
— Семен Афанасьевич, возьмите деньги! Если не верите, вот — Михаила спросите…
Колышкин, видно, все время стоял за дверью — он приотворил ее и вошел, ступая неуверенно, как по горячей плите.
— Вот, при Семене Афанасьевиче говорю, — продолжал Репин, облизывая пересохшие, потемневшие губы и переводя глаза то на меня, то на Колышкина: — все забудем, и долга никакого нет, и ничего нет… Возьмите деньги, Семен Афанасьевич!
— Возьмите! — откликнулся Михаил.
И я понял: отказываться больше нельзя.
52
Звонкий мячик
Когда ленинградские пионеры привезли нам в подарок пинг-понг, ребята отнеслись к новой игре недоверчиво: «Подумаешь, дело — шарик по столу гонять! Это для девчонок хорошо…»
Между прочим, я часто замечал: чем меньше люди понимают в спорте, тем решительней судят о нем. Сколько раз я слышал: «Подумаешь, волейбол! Стукнул по мячу — и всё». Или: «Подумаешь, городки! Кинул палку — и всё». И сколько раз я видел: станет такой скептик на площадку, высмеют его за неловкость — и тут-то он поймет, что в каждой игре есть своя техника и тактика и овладеть ею — большое удовольствие. Глядишь — и скептик становится горячим патриотом волейбола, городков или того же пинг-понга. Так было и у нас.
Сначала мы вообще не могли попасть на стол, и вся задача была только в том, чтоб попасть. Когда мы этому научились, выяснилось, что существуют самые разнообразные удары: крученые, резаные, плоские. Потом оказалось, что можно сильно послать мяч или осторожно «укоротить» — положить у самой сетки. Это уже была тактика.
Чем лучше мы играли, тем интересней делалась игра. И вот началась пинг-понговая горячка — болезнь, в те годы очень распространенная. Микроб пинг-понга — маленький белый мячик — овладел нашим воображением. Трудно определить день и час, когда это случилось, но пинг-понгом заболели все. Пинг-понгу посвящали каждую свободную минуту. Ухитрялись играть даже в классах во время перемены, и я, проходя по коридору, слышал сухое цоканье мяча о ракетку. Софья Михайловна или Николай Иванович, приходя на урок, заставали ребят такими красными и вспотевшими, что впору было посылать их к умывальнику. И тогда не я и не кто-нибудь из старших, а Жуков, сам увлекавшийся пинг-понгом так, как было свойственно его страстной, но сдержанной натуре, на общем собрании произнес такую речь: