«Лира!» — словно ударило меня.
— Лира! Ли-ра-а! — кричат ребята. — Эх, сорвался! Не удержали! Лирка, эй! Ты живой?
Я нагибаюсь над колодцем и безотчетно повторяю:
— Эй! Ты живой?
— Живо-ой! — слабо отзывается внизу.
Вытягиваю веревку — прочная. Делаю петлю и снова спускаю веревку:
— Надень на себя! Слышишь? На-день! Вокруг пояса! Эй! Надел? Ну, держись!
Медленно, осторожно вытягиваю веревку с живым грузом. Ближе, ближе. Вот уже слышно прерывистое дыхание, видна иссиня-черная макушка. Вот уже можно дотянуться. Прижав веревку коленом, обхватываю Лиру за плечи и вытаскиваю наружу. Смуглое лицо его бледно до того, что стало каким-то сизым, глаза закатились. Он мокр до пояса и не стоит на ногах. Только теперь замечаю, что тут же, возле колодца, на снегу валяются его пальто и ушанка. Да, конечно, зима мягкая и сегодня всего два градуса ниже нуля, а все же…
С мелкотой, которая собралась кругом, даже не сделаешь носилок из рук. Беру Лиру в охапку и тащу в дом. Там он поступает в распоряжение Гали и Софьи Михайловны. Они его растирают, переодевают, отогревают. А тем временем ребята объясняют мне, что произошло.
Накануне Лира все ходил по доске, перекинутой через ручей, — примерялся, может он, как Птаха, пройти по дереву через пропасть или не может. Прошел раз пять туда и обратно. А нынче ему понадобилось испытать, подняли бы его из пропасти или не подняли, такой же он, как Птаха, или похуже. Созвал ребят, повел их к колодцу и спустился в полусгнившей бадейке, которая валялась тут с незапамятных времен. А когда потянули его наверх — поняли, что это не под силу, испугались и послали Петьку за мной. Едва он отбежал, бадейка сорвалась. Хорошо еще, что колодец неглубок и воды в нем едва Лире по пояс. Но он и вымок, и ушибся, и продрог, да и, что греха таить, испугался. Пробовал подняться на руках, но руки оказались слабыми и не удержали — мальчишка снова сорвался. Вот тут-то и подоспели мы с Петькой.
На другой день Лира словно осунулся, и на лбу у него сиял изрядный фонарь, но, как видно, его по-прежнему снедало желание испытывать себя. Впрочем, он немного приутих — во всяком случае, весь день ходил за мной по пятам почти безмолвно, довольствуясь самыми неопределенными замечаниями, вроде: «Да-а… ну и ну… такие-то дела…» И лишь под вечер отважился высказать то, что лежало на душе:
— Семен Афанасьевич! Суржик ну ни в чем не виноват! Как я пришел, он мне сразу объяснил, чтоб к колодцу не ходить.
— Не ври! Мы до тебя про колодец и не думали никогда. Не было у нас таких умников, чтоб туда совались.
— Вот ей-богу, Семен Афанасьевич! Кого хотите спросите, так и сказал: чтоб к колодцу не лазить!
— Зачем же ты полез?
Услышав его ответ, я едва не свалился со стула. Он сказал:
— Семен Афанасьевич, я один виноватый: у меня знаете какое ику маленькое!
— Что-о?!
— Ну, разве же вы не знаете? Мне двенадцать лет, а по уму только восемь — по исследованию так вышло. От этого все и получается. Мне велят, а я не понимаю. Говорят, а я не слушаю.
— Ох, и хитрец! — не выдержала Екатерина Ивановна. — Вы знаете, IQ — это, по определению педологов, умственный возраст, в отличие от паспортного.
Когда мы наконец отправили Лиру из кабинета и отсмеялись, Алексей Саввич, тоже присутствовавший при этом разговоре, сказал серьезно:
— Хлопот с ним еще будет… ой-ой!
Из всех новичков Лира оказался самым твердым орешком. Никогда нельзя было заранее предвидеть, что он натворит завтра или через полчаса, и при этом всегда у него был такой вид, словно он с кем-то не додрался. А уж видя его притихшим, задумчивым, мы так и знали: это затишье перед грозой, теперь жди какой-нибудь новой затеи. Суржик с ним просто извелся. Недолго спустя после истории с колодцем он, чуть не плача, притащил Лиру из лесу. Оказалось, Лира в одной рубашке и трусах катался по снегу.
— Зачем?!
— Чтоб закаляться! — последовал ответ. — Вы же сами, Семен Афанасьевич, говорили, что человек должен быть закаленный.
Но, увидев, что я не намерен поддерживать разговор в таком мирном тоне, Лира тотчас прибегнул все к тому же испытанному доводу, который, как видно, прежде не раз его выручал:
— Семен Афанасьевич, а помните, я вам про ику говорил?
— Вот что, — сказал я свирепо, — брось притворяться! Чтоб я про IQ больше не слышал! Если ты ненормальный, мы тебя отсюда мигом отправим — мы тут все нормальные, понял? Хочешь закаляться — катайся на коньках. Придет лето — будешь купаться, обливаться по утрам холодной водой, тогда тебе и зимой холод будет не страшен. А теперь я тебе приказываю: если что-нибудь выдумаешь этакое… вроде закалки в снегу… скажи сначала Суржику или мне. Понял? Чтоб про IQ больше не поминать!
Лира оказался еще и педантом: мои слова о коньках он тотчас принял к сведению и исполнению. В тот же день, выйдя на крыльцо, я имел удовольствие наблюдать такую картину. Посреди заледенелого двора покачивалась на расползающихся, неверных ногах несуразная фигура, размахивая не в лад руками. Обступившие его Петька, Павлуша и еще с полдюжины ребят подавали неслыханно ценные советы. Но советы не помогли — ноги разъехались, и Лира шлепнулся на спину с криком:
— Ух ты, до чего лед скользкий!
А поднявшись, пристал к Петьке:
— Нет, ты мне толком скажи: ты как научился? Почему это у меня не получается? Хочу прямо, а ноги лезут в разные стороны?
На что Петя ответил исчерпывающе:
— Да я-то очень просто: как поеду — ка-ак упаду! Как поеду — ка-ак упаду! Вот и научился.
С тех пор каждый день после уроков Лира ехал и падал, ехал и падал в точном соответствии с Петькиным рецептом, и никто из нас не сомневался: кататься он скоро научится.
— Нравится мне этот парень: горячий, — сказал как-то Король.
Мне он тоже нравился. Была в нем какая-то забавная и милая смесь хитрости и непосредственности. Был он любопытен, как мартышка, жадно пытлив ко всему, что видел вокруг, и необыкновенно деятелен и горяч — Король нашел самое верное слово. Горяч во всем: игра ли, катанье ли на коньках или просто до зарезу понадобилось «дать раза» Нарышкину или подставить ему ножку, да так, чтоб теперь уж никто — ни Суржик, ни Стеклов, ни сам Жуков — придраться не мог. Ни одно услышанное слово, ни одно событие, пусть самое малое, не проходило для него бесследно. Он так и ходил с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым ртом, словно глотая впечатления, и отнюдь не выглядел при этом дурачком. А когда ему выговаривали за очередную проделку, он прикрывал глаза, должно быть зная, что они выдают его, — лукавые, черные и жаркие, как уголья.
— Ну как, в Ташкент не собираешься? — спросил его раз Король.
Лира быстро глянул на меня и прикрыл глаза ресницами:
— На что он мне сдался, Ташкент! Чего я там не видал?
56
Братья Гракхи
Николай Иванович вошел в наш коллектив быстро, прочно и легко. К нему не пришлось привыкать, всем казалось — мы давно его знаем.
Помню, Антон Семенович всегда говорил, что учителя, преподающие в одной школе, в одной колонии или детском доме, должны дружить между собой — не только на работе, но и вне школы. Потому что человек не делится на две половины: одна — для работы, другая — для дома, для личной жизни, и не может быть так, что в стенах школы люди дружат, а перешагнули за порог — и уже не друзья.
Разрозненные, разобщенные учителя не могут скрепить детский коллектив. В коммуне всем дзержинцам всегда было ясно, что наши преподаватели — друзья, друзья на всю жизнь, преданные и надежные. И здесь, в Березовой поляне, нам везло: мы не похожи один на другого, характеры у всех разные, но все мы пришлись друг другу по душе, каждый уважал другого и прислушивался к нему, и вовсе не только «по долгу службы». Каждый знал, что любой из товарищей всегда поможет и словом и делом — заменит, возьмет на себя, если надо, твою заботу. Это никогда не обсуждалось, об этом не говорили, но все было ясно и без разговоров. Хоть ты плывешь в открытом море, а лодка — рядом с тобой; скажи — поддержат, а если и не скажешь — сами увидят, что захлебнулся, протянут руку, вытащат.
Николай Иванович был легкий человек и притом очень молод — самый молодой из нас, почти мальчишка. Видя его среди ребят, я на первых порах подумывал: а будут ли его уважать? Не слишком ли он по-свойски обходится с ними? Но он умел выдержать какую-то невидимую педагогическую дистанцию — и ребята ее чувствовали безошибочно.
Кому первому это пришло на ум, не знаю, но Николай Иванович, Король, Разумов, Жуков и Володин задумали сами сделать радиоприемник и вообще радиофицировать наш дом. Они собирались после занятий в мастерской у стола Алексея Саввича, кричали, спорили, перебивали друг друга. Со стороны они были как сверстники, но прислушаешься — и сразу понимаешь: тут учитель, воспитатель. Его слово — закон; как он скажет, так и будет, хотя он вовсе не командует, не осаживает, не читает нотаций. Его интересовали все ребята и все их дела. Он покорил Короля и Разумова тем, что часто возвращался к разговору о Плетневе. «Расскажите мне, какой он, я ведь его не знал», — говорил он. И Король и Разумов наперебой объясняли, каков был «Плетень»:
— Как скажет, так и сделает… справедливый… Сказал — отрубил… Зря не обидит…
Ну, а уж если попадешься на зуб… ничего не боится… ему все нипочем… товарищ — лучше нету…
— Как же он вас оставил, если такой хороший товарищ?
— Он тут обиделся и ушел. Он гордый, — стоял на своем Разумов.
Король, однажды выдвинувший теорию «кислого самолюбия», не возражал, по-моему, просто чтоб лишний раз не огорчать Володю.
Николай Иванович подолгу расспрашивал меня о Панине, о Колышкине, о Репине — ему интересен был каждый. Он был легок на подъем, не боялся никакой работы, и мы все полюбили его.
Но вот беда: у Николая Ивановича была жена. Когда-то в гороно Зимин обрадовал меня тем, что «одним ударом» дал мне двух преподавателей — физика и историка. Да, тогда я очень рад был не только Николаю Ивановичу, но и его жене. Однако с тех пор радость моя померкла.