й) и бросился в хату. Отец и брат уже спали, мать стояла у печи ко мне спиной.
— Мама! Завтра рано утром я ухожу!
Она обернулась, словно ее ударили:
— Куда? Бог с тобой!
Поднял голову с подушки отец, проснулся брат. Я объяснил, что должен идти.
— Да что ты, Семен! — твердила мама. — В воскресенье родного брата свадьба, а ты в субботу уйдешь? Опомнись!
Брат тоже уговаривал меня остаться. И только отец сказал:
— Ну что ж… Иди, выспись: путь далекий. Раз нельзя, значит, нельзя.
На рассвете я вскочил, собрался. Мать плача подала мне узелок с гостинцами, отец протянул кисет с табаком — подарок Антону Семеновичу. Обнял я своих — и пошел, услышав напоследок безнадежное: «А может, останешься?»
В начале двенадцатого я не вошел — влетел в колонию и тотчас помчался в кабинет Антона Семеновича. Он встал, и мы обнялись, словно год были в разлуке.
— Ну, садись, рассказывай. Как дома? Как на селе?
— Вот, держите: отцов подарок, самосад… А меня всё не отпускали, уговаривали, чтоб остался.
— Хлебопашествовать? Или женить хотели?
— Угадали, да не совсем. Брат женится, завтра свадьба.
— Брат? Так… А ты, значит, не остался?
— Да как же я мог?
Тут в дверь заглянул Вершнев:
— Можно, Антон Семенович? Здорово, Семен! Давай удостоверение, а то как запишу опоздание…
— Ну-ка, Николай, собери совет командиров! — сказал ему Антон Семенович.
Через три минуты все командиры собрались в кабинете.
— Вы простите, что оторвал вас от дела, — сказал Антон Семенович, — но мое дело не терпит: прошу продлить Семену отпуск до понедельника. Завтра у него брат женится.
Я остолбенел:
— Да что вы, Антон Семенович? И без меня обойдутся…
— Ну-ну! Брось дурака валять! Ведь самому хочется? — загудели все.
— Тише! — сказал Антон Семенович. — Я прошу об этом не ради тебя, Семен, а ради матери. Каково ей было отпустить тебя перед таким днем?
— Предлагаю: Семену в обязательном порядке возвратиться в отпуск! — заявил Вершнев.
— И еще кого-нибудь со мной! — попросил я.
И снова было написано отпускное свидетельство — на этот раз мне и Буруну. Мы тотчас собрались и зашагали. Я и думать забыл, что нынче уже проделал этот путь от Сторожевого до колонии. Но не прошли и версты, как за спиной послышался топот. Смотри-ка! Да это наш фаэтон!
Лошадь поравнялась с нами, и знакомый голос окликнул:
— Садитесь! Ты, Бурун, ко мне, а Семен на козлы. Решил и я погулять на свадьбе.
— Вы, Антон Семенович? К нам? В Сторожевое?!!
— А что ж такого? Сами веселитесь, а мне нельзя? Или жалко чарки вина?
Вместо ответа я втолкнул Буруна в фаэтон, вскочил на козлы и завертел концом вожжей над лошадиной спиной. Никогда еще наша Мэри не развивала такой скорости! Я знал, знал, зачем он поехал: чтоб мне не шагать второй раз за день добрых тридцать верст. Я знал, знал, зачем он поехал: это подарок мне и моим — чтоб наш праздник был еще лучше, еще веселее! Он всегда все понимал, и сейчас, двенадцать лет спустя, он понимает, как мне важно увидеть его, как важно, чтобы он приехал сюда и сам все увидел!
64
16 июня
Если человек бежит во весь дух и его вдруг резко остановить на бегу, у него может разорваться сердце. Наша жизнь летом 1934 года напоминала счастливый, в полную силу бег, нетерпеливое и неудержимое стремление вперед. И я не знаю, как мне перейти к тому, что внезапно остановило меня на всем ходу, вырвало из этого стремительного и радостного движения и едва не разбило мою жизнь.
Стоял июнь, и мы вместе с ленинградскими друзьями готовились к походу в Петергоф. Поход был рассчитан на три дня.
— Ну, это тебе, конечно, не Крым, не Кавказ, конечно, — философствовал Король, — однако ничего. Начнем с Петергофа, а будущим летом, глядишь, и в Крым двинем.
К своему скромному походу мы готовились так, как будто на край света собирались. Военная игра прошлым летом познакомила нас с картой, с топографическими знаками, немного с азбукой Морзе (наперекор протестам Екатерины Ивановны). И сейчас чертили большую сводную карту, и у каждого отряда была своя. К нам чуть ли не каждый день приезжали из Ленинграда, и мы часто посылали туда своих гонцов. Было что-то вроде праздничной, предсвадебной сутолоки, как тогда в Сторожевом: у каждого было дело — и это дело казалось ему самым важным. Все минутами пугались: а вдруг не успеем всё сделать! И каждый был уверен: подготовимся — лучше не бывает!
Поход был назначен на 15 июня, а 14-го из Ленинграда прислали новичка. Он стоял передо мной — приземистый, нескладный, с непропорционально маленькой и какой-то угловатой головой; затылок словно стесан, лоб низкий, покатый, глаза глубоко запрятаны под выступающими надбровными дугами. Лицо у него было серое, без красок: губы, щеки, лоб — все одинаково серое, тусклое. Я смотрел на странного серолицего парня и с досадой спрашивал себя: почему, когда здесь находился дом для трудных детей, педологи направляли сюда самых обыкновенных, нормальных ребят, таких, как Жуков, Стекловы, Король, Разумов… А теперь, когда уж ни у кого язык не повернется назвать моих ребят трудными, педологи присылают мне новичка, о котором я сразу могу сказать: он и в самом деле ненормален, болен, на его лице — печать душевной болезни, печать идиотизма. Что он будет делать у нас, среди здоровых детей?
Я даже не знал, слышит ли он мои вопросы, понимает ли, что ему говорят. Он почти не отвечал, а если и начинал бормотать что-то, я едва мог разобрать половину слов.
— У тебя болит что-нибудь?
Молчит, глядит в сторону. Что с ним делать?
Я велел Жукову отрядить кого-нибудь из ребят, чтоб помогли новенькому вымыться в бане.
— До чего парень странный, — сказал после Володин, которому это было поручено. — Сидит, как неживой, не растормошишь никак. И ест хуже маленького, все у него валится.
О том, чтобы он пошел с нами в поход, и речи быть не могло. Болен ли он был, устал ли, но двигался он по-стариковски медленно, едва переставлял ноги.
— Ты не горюй, — сказал я. — Это не последний поход. В следующий раз пойдешь со всеми.
Он будто и не слышал — не поднял глаз, не повернул головы. «Эх! — еще раз с тревогой подумал я. — Времени уже нет. Как только вернемся из похода, буду требовать, чтоб его забрали от нас».
Отправлялись в поход все. Кроме новенького, на нашей Березовой поляне оставались только Софья Михайловна, Галя с малышами и Антонина Григорьевна. В последнюю минуту случилась беда с Коробочкиным: а горячке сборов, сбегая с лестницы, он подвернул ногу. Он все-таки попытался стать а строй, заклинал взять его, но я был неумолим — пришлось ему остаться. Алексей Саввич, я и даже Николай Иванович, несмотря на больную ногу, шли с ребятами. Екатерина Ивановна хотела съездить дня на два в Тихвин навестить отца. Наш дом должен был на три дня опустеть.
Рано утром 15-го, перед тем как мы выступили, я подошел к Костику с Леночкой. Они еще спали: Леночка — свернувшись клубком и подложив ладонь под щеку, Костик — уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Он и во сне бежал куда-то. Весь день он был в движении и засыпал на лету: только что еще смеялся, прыгал в кровати — и вот, словно сраженный, падает в подушки, разметав руки, и мгновенно засыпает. Я тихонько повернул его на бок, поцеловал в теплую, румяную щеку и подумал: скоро они оба встанут и будут с недоумением бродить по обезлюдевшей поляне и допрашивать Галю: «А где все мальчики? А зачем они ушли? А когда они придут? А папа когда придет?» Я еще раз поцеловал обоих. Они не открыли глаз, только заворочались во сне.
Мы выступили в поход. В воздухе крупными нетающими хлопьями кружился тополиный снег. Солнце спозаранку уже пригревало. Было нам весело — от глубокого чистого неба, от солнца, от яркой зелени вокруг, от того, что в Сиверской мы должны были встретиться с ленинградцами.
На другой день мы подходили к Сиверской. Я шел позади, замыкая колонну, и вдруг услышал чей-то задыхающийся голос:
— Семен Афанасьевич! Семен Афанасьевич!
Я обернулся — передо мной стоял Коробочкин. Колонна ребят ушла вперед, а я словно прирос к земле. Откуда здесь взялся Коробочкин? Что его привело? Что случилось?
— Семен Афанасьевич… Костик пропал!
Дыхание у меня пресеклось. Хотел заговорить, спросить — голоса не было. Схватил Коробочкина за плечо. Он понял и заторопился:
— Ищем его с утра. Всё обыскали. Вышел из дому, потом Галина Константиновна позвала его чай пить — нету. Кричали, всё обшарили, часа два искали — нету!
Я нагнал колонну, остановил Алексея Саввича и сказал коротко, что возвращаюсь в Березовую:
— Костик пропал.
Он изменился в лице, молча кивнул. Я зашагал к станции. Слегка прихрамывая, но не отставая, рядом шел Коробочкин. Почти у самой станции нас догнал Король. Что он узнал, о чем догадался, я спрашивать не стал, спросил только:
— Алексей Саввич знает?
— Отпустил, — ответил Король.
Поезд на Ленинград должен был прийти только через час. Я готов был отправиться до Березовой пешком, хотя бессмысленней ничего и придумать было нельзя. Король исчез куда-то и через пять минут прибежал за нами: со станции уходит попутная грузовая машина, нас подкинут до Ленинграда. И мы поехали. Впереди всю дорогу трясся другой грузовик, наполненный металлической стружкой — фиолетовой, красной, рыжей. Мне казалось, что это от нее у меня рябит в глазах и разбегаются мысли. И почему я помню это?
Около пяти часов мы были в Березовой. Едва взглянув на Галю, я понял: не нашли. Леночка повторила и мне свой рассказ: они с Костиком сидели на крыльце. Подошел новый мальчик и сказал Костику: «Пойдем гулять». Костик встал и пошел с ним. И больше не пришел.
Я кинулся к новичку с вопросами. Он молча, тупо смотрел в землю. Я понял, что ничего не добьюсь от него.
Я обегал парк, рощу. Мы с Королем и Коробочкиным обшарили пруд, колодец, в который когда-то упал Лира. Король бегал как одержимый. Я боялся смотреть на него, боялся узнавать в его взгляде отражение своего ужаса. Мальчика нигде не было.