Дорога в жизнь — страница 31 из 67

– В отряде? Нет, Семен Афанасьевич, командиром лучше бы Подсолнушкина. А вот я советовался со Стекловым, с Суржиком, Колышкину говорил… Мы вот что думаем: приехали в тот раз гости – мы им в баскет проиграли. Приедут опять – опять проиграем. Команда не постоянная, меняется, настоящей тренировки нет. В пинг-понг ребята дуются – тоже без порядка. Военная игра скоро, а если вы в городе, занятия проводить некому. А Король… вы знаете, если он чего захочет, он что угодно сделает. Расшибется, а сделает. Вот и пускай заведует всем этим… ну, культурным, что ли, до´сугом.

– Досу´гом. Так. Неплохо придумано. Я поговорю с Алексеем Саввичем и Екатериной Ивановной. Пожалуй, это самое правильное.

– А знаете, кто придумал?

– Кто?

– Петька. Он все никак не успокоится насчет того проигрыша. Он и тогда говорил: «Вот был бы Король – нипочем бы не проиграли». Король только вернулся, а Петька и пристал, так за мной по пятам и ходит: скажи Семену Афанасьевичу да скажи Семену Афанасьевичу.

– Можно к вам? – В дверях Алексей Саввич. – Послушайте, Семен Афанасьевич, какая идея пришла в голову нашему Пете: он предлагает всю культурно-массовую работу поручить…

– …Королю? – Мы с Жуковым смеемся.

– Ах, вы уже знаете? Ну да, Королю. По-моему, это прекрасная идея. У Петьки государственный ум! Он мыслит, я сказал бы, масштабно!

Репин не ушел. Мне кажется, я понимаю ход его мыслей: уйти так – это означало бы признать полное свое поражение. Уж если уходить, то с треском, независимо, гордо, потому, что сам захотел, а не потому, что какой-то там Подсолнушкин или Жуков сказали – уходи. Нет, уйти так бесславно он не мог.

Чего-чего, а выдержки у парня хватало. Он вел себя в точности так же, как все последнее время. Подчинялся режиму. Сносно работал в мастерской – руки у него были умные. Как говорили, прежде он был одним из самых ловких карманников среди ленинградской беспризорщины, – а теперь эти ловкие, небольшие, но крепкие руки легко, без усилия усваивали всякую новую работу, овладевали любым новым инструментом.

А все-таки он был сам не свой – все его самообладание не могло меня обмануть. Его внутренне всего пошатнуло. Может быть, это было первое в его жизни поражение. Он был умен и хорошо видел, что от прежней власти не осталось и следа: ребята защищены и больше ни в чем не зависят от него. Своим влиянием на Колышкина и еще трех-четырех ребят из своего отряда он не дорожил: он умел разбираться в людях и понимал, что и десяток покорных Колышкиных не прибавит ему блеска и славы. Я чувствовал, знал по прежним нашим разговорам: ему важно, что думаю о нем я. Все, что было сказано тогда, уязвило его глубоко и надолго. Как видно, уродливо разросшееся самолюбие было самой определившейся чертой в его характере – и ничто не могло задеть его больнее, чем презрение. А я знал: презрение – лекарство сильное, но опасное; недаром кто-то сказал, что оно проникает даже сквозь панцирь черепахи. Им можно отравить – и тогда обратного хода не будет. Да, Репин был для меня задачей трудной и тревожной, я ни на час не мог забыть о нем.

Другой задачей неожиданно оказался Разумов. Как будто все его силы ушли на пощечину Репину. Он бродил вялый, потухший, не поднимая глаз. Все валилось у него из рук. Алексей Саввич говорил, что Разумов подолгу застывает у верстака, не двигаясь, не оборачиваясь на оклики и словно забыв обо всем. По словам Жукова, он плохо ел, беспокойно спал по ночам. Он не принимал участия ни в каких играх.

– Слушай, Семен, – озабоченно сказала мне Галя, – Разумов приходит ко мне и все толкует, что он никогда не воровал и о той пропаже ничего не знает. Я ему сказала, что никто и не сомневается в этом.

– А он что?

– Говорит, что слишком уж все совпало – их уход и пропажа. И что все, конечно, думают на них. И никакие уговоры его не берут.

Я видел, как Разумов отводил в сторону то одного, то другого из ребят, и знал, что он твердит все то же: «Конечно, все так совпало… Только мы не брали… Разве мы могли бы…»

И неизвестно, кто чувствовал себя более неловко – Разумов или тот, кому приходилось его выслушивать. Ребята чувствовали в его излияниях что-то больное, что не успокоить словом, – а нет ничего хуже, как глядеть на чужую боль, не умея облегчить ее.

С Разумовым говорила Галя, говорили Екатерина Ивановна и Алексей Саввич, говорил я. Он повторял одно и то же:

– Если б можно было думать еще на кого-нибудь. А то получается ясней ясного: мы уходим – вещи пропадают…

– Послушай, – сказала ему Галя, – ты бы поверил, что я украла?

Он оторопело посмотрел на нее и не нашелся, что ответить.

– Ну, а если бы все улики были против меня и больше не на кого было бы думать? И один бы сказал, что сам видел, как я украла, и другой… Ты бы поверил?

– Да что вы, Галина Константиновна! Нипочем бы не поверил!

– Честное слово?

– Честное слово.

– А как же мы, по-твоему, должны думать, будто вы украли? Неужели только потому, что с виду все против вас?

– Так ведь вы нас мало знаете…

– Разве ты знаешь меня дольше, чем я тебя?

– Нет… но ведь все знают, что и Плетнев, и Король… что бывало раньше… что случалось… и поэтому…

…Екатерине Ивановне Разумов рассказал свою историю. Родители его разошлись три года назад. («Я только перешел в третью группу».) Семья жила тогда в Саратове. Потом в течение двух лет они съезжались и разъезжались, ссорились и мирились. Каждый тянул мальчишку к себе, каждый говорил о другом самое черное, самое горькое, что мог придумать: «Твой отец обманщик и негодяй», «Твоя мать подлая женщина». А во дворе был приятель – Сенька Плетнев, сверстник, но с характером крепким и властным. Этому было море по колено, он давно советовал Владимиру плюнуть на все и уйти. («Он-то сирота, он с дедом жил. Но уж лучше, когда совсем ни отца, ни матери, чем так, как у меня», – сказал Разумов.) Кончилось тем, что они ушли вместе. Покатили зайцами в Москву, потом в Казань, тут познакомились и подружились с Королем, и уже все втроем двинулись в Ленинград. Здесь пустили корни – перезимовали в детдоме для трудных, а с теплом, понятно, собирались странствовать дальше.

– Знаете, я слушала его и все думала: он как раз удивительно не приспособлен для такой бродячей жизни, – заключила Екатерина Ивановна, пересказав мне эту несложную и невеселую биографию. – Мне кажется, из всех наших ребят – во всяком случае, из тех, что постарше, – он самый «не беспризорный» по характеру, самый домашний. Ему, может быть, больше не хватает матери, чем даже нашему Лене, хоть тот и совсем малыш. Недаром он все к кому-нибудь прислонялся – то к Плетневу, то к Королю. Может быть, он потому и со мной так откровенно разговаривал… в сущности, он стал рассказывать о себе прежде, чем я начала спрашивать…

Она была, конечно, права – Разумов нуждался в мягком, не мужском внимании. Он, пожалуй, побаивался только строгой на вид Софьи Михайловны. С Антониной Григорьевной у него были наилучшие отношения – это его я застал в числе ее добровольных помощников по кухонным делам, когда впервые осматривал дом, – и с Галей он тоже говорил охотнее и откровеннее, чем со мной или Алексеем Саввичем.

Однажды перед вечером, работая у себя в кабинете, я через раскрытое окно услышал разговор Гали с Разумовым. Они сидели рядом на крылечке флигеля – она с шитьем в руках, он с лобзиком и куском фанеры. С первых слов я понял: Разумов, должно быть, повторял Гале то, что я уже знал от Екатерины Ивановны, и вот продолжение:

– Понимаете, все получилось не так. Мне не хотелось уходить. И Королю. А Плетнев все говорил: пойдем, уговорились ведь. Но и он тоже сомневался. А когда Жуков вывесил скатерть, Король обозлился… И Плетнев. Он сразу сказал: ноги моей здесь больше не будет…

– Как ты думаешь, где он сейчас?

– Он на нас совсем разозлился. Махнул на юг. Но он вернется. Он с Королем очень дружит.

– А с тобой?

– Со мной?..

Пауза. Должно быть, Разумов впервые в жизни задумался – дружба ли то, что связывает его с Плетневым.

– Знаете, мы с Арсением с пяти лет знакомы. В одном дворе жили. У него бабушка была очень хорошая. А потом она умерла… А дед… Ну, с дедом Сеньке плохо было…

Я снова взглядываю в окно. Галя сосредоточенно шьет. Она замечательно умеет слушать, это я и по себе знаю, и Разумову, видно, приятно при ней вслух разбираться в своих мыслях, в своем прошлом – давно я не видел его таким спокойным.

– Он обо мне всегда заботился, Сенька. Он никогда один куска не съест, всегда поделится. И он очень смелый. Даже отчаянный. Сколько раз его забирали в милицию! Ох, я боялся! А он всегда приходил назад. Соврет что-нибудь, уж не знаю, и отпускают его. Он… вы еще не знаете, какой! Он не хотел, чтоб я воровал. Он говорил – тебе нельзя! Вот хотите верьте, хотите нет, а я ни разу ничего не украл: Сенька не велел…

Галя перекусила нитку:

– Но ты говоришь, он всем с тобой делился?

– Да.

– Ты меня извини, Володя, но, по-моему, это одно и то же, если ты даже своими руками и не брал ничего.

Пауза.

– Вот видите, вы сами говорите… – угасшим голосом произносит Разумов.

– Что же я говорю? Все это было прежде. А о прошлом тут никто не вспоминает. Я тебе и в тот раз сказала: все знают, что ты и Король не имеете никакого отношения к пропаже горна. Ребята у нас очень прямые, они не стали бы притворяться, если б действительно думали на вас.

– Они просто слушаются Семена Афанасьевича. А Семен Афанасьевич просто для воспитания… разве я не понимаю?

Галя смеется:

– Плохо же ты знаешь Семена Афанасьевича! Он если и хочет что скрыть, так не умеет…

Ну нет, выслушивать рассуждения насчет своего характера я не намерен. Закрываю папку с бумагами, выхожу на крыльцо и не торопясь шагаю мимо Гали и Разумова. Застигнутые врасплох, они умолкают. Выглядят они при этом довольно забавно.

…Вечер. Галя укладывает ребят. Костик прыгает в кровати и хохочет, когда ему удается вывернуться из Галиных рук. Леночка молча, пыхтя и отдуваясь, стаскивает с себя платье, но когда я пытаюсь ей помочь, она заявляет: