Дорога великанов — страница 13 из 46

Я никогда особенно не любил Монтану. Зимой там холодно, как в склепе, а летом жарко, как в преисподней.

Я окончательно обессилел от своего рассказа в тот момент, когда понял, что сейчас поставлю Лейтнеру шах и мат.

19

Моя мать родилась и выросла вместе с тремя своими сестрами на ферме в Монтане. Родителей матери я не знал: в конце войны они погибли в автокатастрофе. Дедушка был немецкого происхождения, родом из Баварии; его дед уехал из Германии в Монтану. Родители матери погибли из-за дедушкиного пьянства: в день своей смерти он выпил около пяти литров пива. Затем машину стариков вынесло с дороги, и она несколько раз перевернулась. Это произошло через несколько недель после знакомства моих родителей субботним вечером в баре Хелены. Отец пришел с тремя друзьями, двое из которых выжили в войне. Они как следует выпили, и отец почувствовал влечение к этой высокой женщине, ростом примерно метр девяносто, обычно не пользующейся популярностью у мужчин. Думаю, мать бросилась в объятия отца потому, что шанс встретить мужчину на двадцать сантиметров выше нее мог больше никогда не представиться, а ей, несомненно, хотелось выглядеть маленькой и хрупкой рядом с великаном, который ласково клал ей руку на шею. Отец не особенно разбирался в женщинах. Если четко не представляешь себе своих желаний, рискуешь оказаться в постели с копией собственной матери.

Лейтнер расхохотался.

– С чего ты это взял?

Я старался найти ответ, но не мог.

Едва заарканив мужчину, и бабушка, и мать, обе высокие и властные, всячески выказывали ему свое презрение. Это правда. Когда отец ушел, я думал, мать сойдет с ума от одной мысли об одиночестве. Однако она стала встречаться с сотрудником банка. Надо было слышать, как она разговаривала с ним на первых порах; я, конечно, подслушивал их беседы из своей комнаты. Она говорила ему ласковые слова, устраивала стриптиз, а потом просила отыметь ее, как последнюю шлюху. Не знаю, имел ли он ее как последнюю шлюху, только грохот стоял такой, словно надо мной по деревянному мосту проезжает товарный поезд. Как только парень заглатывал крючок, моя мать превращалась в монстра.

Я удивился, узнав о том, что смерть родителей облегчила матери жизнь. Она призналась в этом отцу во время одной из тех ссор, которые вспыхивали, стоило им только остаться в спальне одним. Обиженная непониманием отца, мать живописала ему, как старик терял над собой контроль и лапал дочерей. Мать ни разу от этого не пострадала, но младшая сестра испытала всё. В том числе содомию. В те времена я не знал, что это такое, но слышал, как отец сказал: «Замолчи, ребенок же внизу». Я сразу отправился за словарем. В словаре слово определялось довольно витиевато, словно авторы чего-то стыдились, однако я примерно понял, что содомия – это особая форма проникновения, немного… животного проникновения…

– Не думаю, Эл, что это форма животного проникновения. Напротив, она характерна для нашего вида с его представлениями о власти.

Мне показалось, Лейтнер на секунду замялся, решив, что чересчур разоткровенничался с шестнадцатилетним подростком, однако сомнения его тут же рассеялись: он понял, что говорит со взрослым человеком.

Когда я сделал ход ферзем, доку оставалась лишь рокировка. Впрочем, всё равно я побил бы его через три хода.

Моя мать вышла замуж за моего отца – героя, подарившего ей мою старшую сестру, – и оказалась в маленькой квартирке с электриком, который проводил свободное время, играя в карты с приятелями и охотясь. Он страстно любил покер и всегда играл с одними и теми же. Брюс Гэберти и Эндрю Стэмп служили в спецвойсках и, подобно отцу, никогда не вспоминали прошлое. Отец радовался, зная, что они рядом, в тишине. Они говорили о многом – только не о войне. Когда Джо Бенфорд, их четвертый товарищ, поднимал тему с азартом парня, проторчавшего три года в офицерской столовой, он встречал гробовое молчание.

Мужики играли субботними вечерами в подвале около моей комнаты. Обычно они много смеялись и шутили – тишина означала лишь одно: Бенфорд снова открыл рот не по делу. Мать считала себя хозяйкой дома: ведь она купила его на деньги от продажи ранчо своих родителей. По крайней мере, два или три раза в день она давала понять, что дом – ее личная собственность. Думаю, отца это унижало. Не проходило и дня, чтобы мать не напоминала о том, как отец ее разочаровал. Она хотела покинуть Монтану. Она хотела снова видеть отца в авиационной промышленности, чтобы он карабкался вверх по должностной лестнице и чтобы мы в конце концов купили дом на западе. Отец говорил, что не готов уехать из Монтаны, что ему необходимы просторы дикой природы, иначе он не выживет.

– С какой стати ты можешь не выжить, идиот? – Отец ничего не отвечал, и мать прибавляла: – Если бы я знала, что встретила хилую девчонку, которая не в силах оправиться от смерти друзей, я бы и близко к тебе не подошла! Я не родила бы тебе троих детей и не пожертвовала бы ради тебя своим местом в обществе!

Отец никогда не реагировал на оскорбления. Но я чувствовал, что мать своими кровожадными намерениями выбивает его из колеи. Когда мать наступала, отец смотрел под ноги, только под ноги. Мне так хотелось ему сказать: «Папа! Ради всего святого, подними голову, папа!» А он просто стоял, как маленький мальчик, и ждал, пока сердитая мать успокоится. Мать никогда не пыталась ударить отца. Она могла, но, наверное, боялась его возможной реакции: вдруг он бы взбунтовался?

Однажды утром он ушел навсегда. Ушел, чтобы помешать себе убить ее. Он двадцать лет не смел поднять на нее руку. Он предпочел избежать этого. Но я уверен: он точно убил бы мать – особенно если бы поднял на нее руку в моем присутствии. В присутствии моих сестер мать, возможно, выжила бы: ведь они просто жирные курицы – а мой отец не дурак. Он любил меня, хотя и не показывал своих чувств. Иногда я видел, что ему как бы стыдно за то, что он не примерный отец. И он страдал, сильно страдал. Не знаю почему. Его словно беспрестанно одолевали призраки.

Лейтнер ликовал и хотел меня остановить, потому что я мчался со страшной скоростью, рискуя разбить самые хрупкие воспоминания. Я поддержал дока одним ударом – вот вам, пожалуйста, шах и мат. Он не верил своим глазам. Впервые в жизни он проигрывал шестнадцатилетнему парню. Моя команда побеждала. И вместо того чтобы раздосадоваться, Лейтнер наслаждался. Этот человек глубоко уважал интеллект, хотя в моем случае имел дело с извращенным сознанием. Думаю, ему порядком надоели молчаливые пациенты: с аутизмом Лейтнер боролся каждый день. Он снял очки, положил их рядом, потом протер.

Я помню этот момент: он отпечатался в моей памяти как несколько секунд ликования, радости и надежды на жизнь.

Сеанс уже заканчивался, но Лейтнер хотел знать, читаю ли я по его рекомендации.

– Какую книгу выбрал?

– Досто…

– «Преступление и наказание». Да, понятно, библиотекарь обожает подсовывать этот роман новичкам из твоего блока. Тебе удалось сосредоточиться?

– Думаю, да.

– А как насчет дурных мыслей?

– Они ждут.

– Ты что-нибудь можешь сказать о книге?

– Пару слов. «Тогда он еще не верил в реальность своих снов и только позволял им щекотать себя, соблазнять себя гадкими сладкими обещаниями». И чуть дальше: «Он стал воспринимать “гадкие сны” как план для дальнейшей реализации…» Неплохо, да?

Лейтнер улыбнулся и посмотрел на часы. Мы прозанимались гораздо дольше положенного.

– Еще мне нравится пассаж об алкоголике в трактире. Мои родители оба пьют, но не до такой степени, чтобы совсем распадаться и тонуть. Когда мои родители пьют, они просто чуть больше становятся собой.

20

Первое время за обедом ко мне никто не подсаживался, словно пациенты, по соображениям безопасности, держали дистанцию. Стаффорд долго, с сомнением меня разглядывал. Наконец поднялся и присел рядом. Задрал голову, чтобы придать себе важности. Ему было где-то между сорока и шестьюдесятью. Судя по гусиной коже на шее, морщинистой и складчатой, словно увешанной гирляндами, – скорее, ближе к шестидесяти. Очевидно, мужик хотел со мной подружиться, что я заранее воспринял как посягательство на мою свободу. Я не шелохнулся, а лишь выпрямил спину и продолжил смотреть прямо перед собой. Мужик потянул меня за рукав.

– Эй, парень, не хочешь поговорить?

Не спеша, но с жадностью я проглотил огромную ложку пюре. Затем свысока посмотрел на соседа:

– Говорить – проще всего на свете. Каждый считает своим долгом говорить, болтать, чесать языком; такое ощущение, что это никогда не кончится.

Он кивнул. Но не один раз, а десять, двадцать кряду. Тихим голосом спросил, что привело меня в больницу, как будто мое преступление – государственная тайна. Когда я ответил, что пристрелил бабушку с дедушкой, он посмотрел на меня с сомнением, даже разочарованно: наверное, надеялся на что-то более впечатляющее.

– На какой возраст я выгляжу?

Я колебался, но, видя, как мужик из кожи вон лезет, чтобы понравиться, ответил:

– На пятьдесят с хвостиком.

Он захохотал как умалишенный:

– Я родился за год до начала века.

Несложно сосчитать.

Я вспомнил о рекомендации Лейтнера. Никто из моего блока не представлял для меня особой опасности, но связываться с этими извращенцами себе дороже. Я не имел ничего общего с насильниками и душевнобольными, которые не отличали женщину от мужчины, взрослого от ребенка и человека от козы, – им лишь бы самоутвердиться. От одной мысли о том, что я в одном ряду с этими ублюдками, меня захлестнула волна гнева. Я бы реагировал иначе, если бы из меня не пытались выбить чувство вины.

Я вернулся в комнату. Мне предписали сеанс групповой психотерапии, но еще не знали, в какой группе. Около полутора часов я лежал и читал. Устроился спиной к двери, чтобы в окно видеть кусочек неба, каждый день одинакового, голубого с белыми облаками. Я погружался в текст медленно – боялся уйти в литературу с головой.