Дорога — страница 5 из 9

Он утвердил это с такой обдуманной определенностью и верой в гордую правоту своего поиска, что Иван Васильевич, невольно проникаясь Кирилловой серьезностью и уже без иронии, спросил:

- А как - ищешь?

- Слушаю.

- Слушаешь?

- Вашему-то брату слушать некогда, суета опутала, дела, делишки разные... С человеками через бумагу сообщаетесь, через цифирь... А у меня время много, мне спешить некуда, я слушаю. Придет, скажем, баба, - бед у нее целый короб, и пошла выкладывать, а я слушаю. Слушаю и молчу: пускай ее облегчится. Может, я ее и не слышу вовсе, может, у меня в тот момент своих соображений хватает, только я молчу и слушаю. Отговорится она, отойдет малость - я ей в утешение скажу слово иное ласковое, глядишь, и пошла моя баба, будто десяток лет с плечей сбросила. И почнет она рассказывать всякому встречному-поперечному, какой, мол, святой под Хамовином объявился, враз облегчает... И невдомек ей, бедолаге, что эта она сама себя облегчила, а я здесь ни при чем... Зато теперь она к Богу привязанная, добра и света взыскует, каждый грех ко мне несет. Не к тебе же ей, бабе этой, иттить. Тебе ежели не про дела, то и слушать некогда, еще и посмеешься, коли она тебе свое тайное бабье выложит... Понастроите вы там всякой всячины, а уж ни к чему будет, отойдут от вас человеки... Им ведь не токмо телу, а и душе приюту хочется... А такого приюту и нету у вас, потому как за суетой забыли об ем напрочь...

И хотя то, о чем говорил Кирилл, не уязвило, да и не могло сколько-нибудь уязвить Ивана Васильевича, - в его ли возрасте задумываться над вопросами, которые в свое время раз и навсегда были обдуманы и решены, - однако он не мог не признать в глубине души, что отчасти бородач прав, но вслух упрямо возразил:

- Совсем придем, всех перетянем. Один останешься. И грехи и беды не тебе нам понесут.

- Чего же понесут, коли никакого греха у вас и нету вовсе? Убей, укради, пожелай, а там поймает закон мирской или нет - это еще бабушка надвое судила... Да и поймает, срок отбыл - и сызнова гуляй. А закон Божий всегда настигнет, и - без срока, во веки веков. - Он снова полуобернулся, внятно, врастяжку выговорив: - Да и не выходит у вас вроде с дорогой, рано оседать собрался, начальник.

Знал, видно, борода, по какому месту ударить, и ударил зло, наотмашь, в самое нутро, в самую душу. И Грибанов, чувствуя, как, все набухая, растет, подступает к горлу его жгучий комок обиды и горечи, вдруг взорвался:

- Рано хоронишь нас, паря. Выходит у нас с дорогой. Слышишь, паря, будет дорога. Скоро будет!

Кирилл невозмутимо шагал вперед, только пятачки от его деревяшки становились все чернее и глубже.

- Это на болоте-то?

- Мы ему на глотку наступим, и оно задохнется.

- "Мы" - это кто?

- Смертные.

- Ноги, пожалуй, не хватит, оно здесь без дна, болото это.

- Найдем и дно. Не будет здесь тебе работы, паря. Не будет.

- Земли для меня на мой век и без вас хватит. - И после многоречивой паузы: - Для всех хватит. А железом своим души людской тебе все одно не купить. Цена не та... А вот и Белое... - Он повернулся, встал с Иваном Васильевичем лицом к лицу, и тот не увидел в пепельных глазах его ни злости, ни раздражения, только тоску, долгую, устоявшуюся, почти собачью. - Эх, начальник, вслепую по земле бродим, сойдемся, а друг дружку не видим... Благодарствую на разговоре.

Кирилл быстро шагнул к повороту, но тут Иван Васильевич, вдруг вспомнив о бутылке, примирительно остановил его:

- Возьми вот Васёнин спирт. Мне он все равно ни к чему.

В ответ тот лишь укоризненно покачал головой.

- Я говорю - недосуг тебе ближнего слушать. Не услышал ты от меня ничегошеньки... Эх, начальник, так вот и расходимся всякий со своей бедой за пазухой... Бывай.

Четкая тропа отплескивалась в распадок, к матово блистающему меж деревьев озеру, и бородач пошел ею, более не оборачиваясь, все с тою же уверенной развальцей, а Иван Васильевич двинулся своей дорогой, но долго еще, несмотря на все возраставшую в нем с каждым шагом неприязнь к недавнему спутнику, он не мог избыть последних Кирилловых слов: "Так и расходимся, всякий со своей бедой за пазухой".

VII

Лес редел, становился мельче, сиротливее, обнажая впереди как бы размытое солнечным светом пространство. Иван Васильевич прибавил шагу, и вот она распахнулась перед ним, сквозная, из конца в конец осиянная литым полднем тундра, вся в черных пятнах крошечных озер. И у одного из них, в самой близи, - три тихие палатки, три убежища от комариного голода, особенно злого в такой полдень.

Полог крайней к лесу палатки поднялся, и в темном треугольном ее провале обозначилось знакомое остроносое лицо Алексея Царькова. Царьков вопросительно воззрился в сторону Ивана Васильевича, но стоило тому сделать шаг, даже не шаг, а только полудвижение, как он бросился с места и пошел навстречу гостю, пошел короткими рывками, и в этих почти судорожных рывках его чувствовалась и безмерная радость и колкая, как холодок на острие ножа, тревога.

- Иван Васильевич! - Он подбежал, схватил руку Ивана Васильевича своими двумя и стал долго и воодушевленно трясти ее. - Откуда вы? Что случилось?

Два года тому в коридоре министерства столкнулся Иван Васильевич со своим товарищем по институту, Семеном Царьковым, и тот упросил его увезти одного, как он выразился, миитовского психа, хоть куда, лишь бы с глаз долой: "Задурил парень, совсем задурил". И, вопреки своему правилу никогда не радеть родному человечку, он взял и увез молодого Царькова, увез, едва взглянув в поистине, как ему тогда показалось, сумасшедшие Лешкины глаза. Грибанов по опыту знал, что из таких психов обычно выходят наиболее толковые инженеры. И не ошибся. Из Алексея Царькова и вправду вышел первоклассный изыскатель, хотя он нет-нет да и срывался изредка, ломал дрова, порой и по делу и - что чаще - по пустякам. Дорога для него стала целью и существом жизни, и поэтому сейчас, зная, догадываясь, чем, каким сомнением вызвана была его тревога, Иван Васильевич ответил как можно спокойнее:

- Все в порядке, Алеша, все в порядке. Просто захотелось проветриться... Показывай свое хозяйство.

- У меня - порядок, Иван Васильевич, - блестя в сторону Грибанова узкими, птичьими глазами, Алексей увлекал его к палатке. - Гравий, чистый гравий. Четвертая проба за пять дней. И всё - гравий.

- Это удача. - Иван Васильевич глядел, как Царьков дрожащими от возбуждения руками отсыпал перед ним пробы, и с трудом удерживался от искушения открыть парню правду. - Такой кусок тундры! Здесь гравий на вес золота, строители в ножки поклонятся... Из дому пишут? - он упрямо спешил перевести разговор на другое. - Как отец, скрипит?

- Пишут - скрипит, - отмахнулся тот и, в благой глухоте своей не улавливая в тоне и словах гостя мучительного беспокойства, гнул свое: - Сколько шли сплошная супесь, реже - суглинок, а тут, прямо с этого вот подлеска, началось: что ни проба - гравий.

- Река близко, сказывается. Так, говоришь, скрипит старик?

- Может, все-таки случилось? - Все - отсутствующий взгляд гостя, вялость его вопросов и еще то, как он машинально пересыпал из ладони в ладонь горсть мелкого галечника, - заметно обеспокоило Алексея. - А, Иван Василич? Я, сами знаете, могила.

- Ничего, Алеша, - мелкие камешки стекали в его ладони в пробную горку, ровным счетом ничего. Просто старею... Никуда не денешься - за полсотни перевалило. Понимаешь... - Иван Васильевич отвел было глаза в сторону, ему было нестерпимо стыдно лгать сейчас, а не лгать он не мог, не имел права. Но цепкий взгляд молодого Царькова настиг его и заставил снова сойтись с ним лицом к лицу. - Нужно мне сказать...

И, наверное, Иван Васильевич все же выложил бы Царькову все, - слишком уж тяжким становился его час от часу набиравший силу груз, - если бы вдруг возникшие снаружи быстрые шаги и шорох не оборвали его на полуслове.

- Алексей Семеныч... - во фронтонном треугольнике палатки обозначилось девичье лицо, затененное накомарником. - Опять Оржанников сачкует! - Она заметила и узнала гостя и соответственно взяла тоном ниже: - Иван Васильевич! Здравствуйте! Вы к нам?

- К вам, конечно, к вам - обрадовался нежданному спасению Грибанов. - Не ждали?

Но Царькову уже не было никакого дела ни до чего, кроме того, о котором только что услышал. Он потемнел, подобрался, и без того худые, резкие черты его заострились, тонкие губы вытянулись в одну белую ниточку.

- А Кравцов?

- Как всегда - за двоих.

- Пошли... Вы располагайтесь, Иван Васильевич...

- Нет уж, я с тобой пойду. Знаю я тебя, дроволома.

- Взял понимаете, одного из вольнохожденцев. Славный парень... Кравцов... Павел. Из Белоруссии... Комсомольским головой на селе был... Невесту из секты хотел вытащить... Не вытащил... А там, у трясунов, знаете как, заведутся - и кто кого сгребет... Ну и накрыл он ее... Ну и так далее... Три года: засчитали ревность... Работяга, прямо фанатик какой-то. А вроде, какая корысть: по его статье зачетов не полагается. Так в паре с ним наш, вольный - Гурий Оржанников. Рожа полметра на полметра, жрет, как лошадь, а сачок, каких поискать. Сел Пашке на шею, благо тот безответный... Аля, - он обернулся к едва поспевавшей за ним девушке, - ты попридержись малость, я ему пару ласковых скажу, не для твоего уха...

Иван Васильевич было поднялся, но знакомая обложная боль вдруг взяла спину под левой лопаткой, он часто и трудно задышал и, смахивая ладонью со лба испарину, глухо молвил:

- Подожди.

И взгляд, каким поглядел при этом на него Алексей, только укрепил возникшее в нем горестное сожаление: "Сдаю понемногу".

Сердце билось глухо и редко. И с каждым ударом его жгучий комочек все более раскалялся у горла. Но Грибанов все же пересилил себя и поднялся:

- Пошли.

Через ближнее редколесье они спустились в неглубокую лощину, и сразу же навстречу им выплыли голоса. В просвете меж деревьев определилась взмокшая спина Кравцова, орудовавшего ломом по пояс в шурфе. Спина качалась вверх-вниз с монотонной размеренностью, то открывая, то заслоняя собой распластанного рядом, под низкорослой лиственницей, Оржанникова в застиранной гимнастерке, с заправленным в самый воротник накомарником.