Дорога — страница 7 из 9

Рано или поздно Царьков должен будет узнать правду, но самая мысль о том, что именно ему, Ивану Васильевичу Грибанову, придется выбить жизненную опору из-под ног этого ставшего ему почти сыном парня, страшила его, принуждала крепиться и молчать: "Только не я, кто угодно и потом, но не сейчас и не я".

- Все в порядке, Алеша, все в порядке. И чем больше мы выявим гравия, тем лучше. - Он говорил равнодушным тоном, делая вид, что засыпает. - Не береди себя зря... Это, знаешь, нервы... Бывает...

- А у ребят действительно, - вдруг после долгого и ёмкого молчания заговорил Царьков, и Иван Васильевич с облегчением отметил еще неровное, но от слова к слову укреплявшееся в его голосе спокойствие, - кажется, серьезно... Ему ведь год осталось... Я стараюсь не вмешиваться. Парень он дельный. Но Алевтина-то какова! Тихоня-тихоня, а решила - и не согнешь... Сразу основу учуяла, не ошиблась... Этот не подведет...

Иван Васильевич так и уснул под убаюкивающе ровный говорок Алексея Царькова, уснул без дум и сновидений.

IX

Солнце, ниспадая в палатку через фронтонное окошко, било Ивану Васильевичу прямо в глаза. Он повернулся на другой бок, но сон, отлетев, уже не брал его, и ему ничего более не оставалось, как лежать и вяло вслушиваться в сонную тишину спящего лагеря. Постепенно в кружении случайных звуков - шелеста ближнего леса, птичьего галдения и чьего-то храпа - выделились голоса. Иван Васильевич лежал головой к выходу, что позволило ему, чуть приподняв полог, взглянуть в сторону говоривших. У погасшего костра друг против друга сидели Кравцов и Алевтина. Они беседовали тихо-тихо, едва ли не шепотом. Разговор у них шел вне всякой логической связи, то и дело перескакивал с одного на другое, внезапно обрывался и столь же внезапно возникал вновь и, наверное, только для них двоих был исполнен какого-то определенного смысла.

- Уезжала - родня, словно хоронила, плакала. - Аля сидела лицом к Ивану Васильевичу, уткнув мягкий, округлый подбородок в коленки, и задумчивый взгляд ее с испытующей сосредоточенностью упирался в собеседника. - Да я и сама боялась: что-то будет!.. А теперь вот привыкла, и не тянет на материк.

- А я вот никак.

- Что - никак?

- Не могу привыкнуть. Не получается.

- Разве к такому можно привыкнуть?

- Привыкают и к этому.

- Страшно...

- Бывает страшнее...

- Все как-то перепуталось. Раньше, до войны, все было ясно. Учились, мечтали... Костры, песни, клятвы... Помню Толика Маркова... Большеголовый такой, худенький, глазастый. Стихи писал. Собирался поэтом стать... Тихий-тихий мальчик, отличник... Семья у них огромная, и, когда отец ушел на фронт, Толик остался единственным мужчиной в семье. Мужчина в двенадцать лет... Около их дома - товарная станция. Сначала по мелочам: дрова, картошка... Потом бросил школу... Встречаю как-то... Сапоги, брюки с напуском, блатная кепочка, челка, тельняшка из-под рубахи... "Привет, говорит, Алька, куда капаешь?.." Теперь у него двадцать лет сроку... Где-то здесь...

- Бывает и так.

- Бывает, но не должно. У каждого, кто жил и стоял рядом с ним, есть доля в его сроке. Неужели вовремя нельзя было помочь!.. Легко сказать: сам виноват. А вы попробуйте выстоять в одиночку, когда вам двенадцать лет. Если арифметически прикинуть, во всем сроке на его вину падает года два, не больше, а остальные восемнадцать он отбывает за других...

- Выходит, и за тебя...

- И за меня тоже.

- Тяжело тебе будет жить, Аля.

- Есть тяжесть, без которой жить на земле преступно.

- Я рад, что встретил тебя.

- И я...

Они умолкли, как бы вслушиваясь в хрупкую тишину тундры, а Иван Васильевич вдруг поймал себя на том, что в словах Алевтины ему услышалась его собственная давнишняя, оглушенная временем боль. Все действительно перепуталось, сдвинулось с места, смешав - так казалось бы - стройно отстоявшуюся цепь обязанностей и взаимоотношений. У Ивана Васильевича были друзья, от которых ему доводилось отказываться, и недруги, с которыми выпадало заводить дружбу; он вычеркивал из своей памяти истины, выстраданные опытом, и усваивал другие, случайные, подсказанные со стороны; им - и с годами все чаще - произносилось "да" там, где элементарно следовало сказать "нет".

Раньше Иван Васильевич старался не думать об этом, глушил в себе сомнения одним удобным для лжи и ёмким словом "надо", но вот здесь, сейчас, поставленный случайной встречей лицом к лицу с самим собой, со своей совестью, он не находил в себе силы отвернуться от того, о чем хотел во что бы то ни стало забыть.

А разговор у потухшего костра продолжался своим чередом.

- Не вернусь я теперь домой.

- А куда?

- К теплу подамся.

- Уже загадываешь?

- Холодно здесь.

- Отогреешься...

- Если не сыграю в ящик.

- Тебе жить да жить.

- Пробовал. Не дали.

- Детей иметь...

- Не заказано.

- Все еще впереди.

- Позади больше.

- Надо забыть.

- Не могу.

- Надо.

- Знаешь, Аля, как здесь у нас поют: "Я еще молодая девчонка, но душе моей тысячу лет". Устал я, Аля... Не от работы... Работа любая мне в игру... От холода устал. От снов. От крика...

- Это пройдет, Паша, вот увидишь, скоро пройдет...

- Еще год.

- Не так много, Паша. Надо научиться ждать... Нам обязательно надо научиться ждать...

- Для чего?

- Для меня хотя бы, - сказала она почти шепотом. - Или не стою?

- Вот, Аля, шел, шел...

- Ко мне и шел...

- На краю света...

- А те, к кому идешь, всегда - на краю.

- Боюсь: вдруг пожалеешь... Может, это у тебя от безлюдицы... с тоски... Худо мне тогда будет, Аля, очень худо...

- Не надо, Паша...

- А - вдруг?

- Не надо... - умоляющая беззащитность, казалось, достигла предела. - Не надо...

- Прости...

- Что ты...

Разговор их входил в ровное для Ивана Васильевича русло, и он был им благодарен за утерянный было покой. Полые, ни к чему его лично не обязывающие слова убаюкивали память, восстанавливая в нем прежнее душевное равновесие, и боль уходила, отстаивалась в самой потаенной глуби.

Голоса у костра становились тихими-тихими.

- Меня дома все сумасшедшей считают. Ведь я могла после техникума в Москве остаться. А мне свет посмотреть захотелось. Вот и увидела... Всё стало и проще и сложнее... И дорога эта... И люди - там... И ты...

- Выходит, судьба...

- Выходит.

- И не забудешь, что говорила?

- Никогда.

- А вдруг жалеешь?

- Нет. - И еще тверже: - нет.

- Может, пойдем?

- Пойдем.

- Не устала?

- Ну ни капельки. Я, знаешь, спать стала бояться. Вдруг просплю что-нибудь...

- Так пошли?

- На озеро?

- Как хочешь.

Двое встали, она коснулась его плеча своим, и они пошли через осиянную новым утром равнину туда, к блистающим вдалеке озерам, и Ивану Васильевичу показалось, что сейчас на всем белом свете есть только он сам, солнце, тундра и два человека, плывущих сквозь ее струящееся марево. И сухие губы его сами сложили:

- Дай вам Бог...

X

К Пантайке Иван Васильевич вышел в два перехода. Речка выплеснулась чуть ли не из-под самых ног у крутого среза высокого берега. Здесь ему предстояла переправа. Сидеть у воды в ожидании лодки с верховьев Грибанова никак не устраивало, и он решил спуститься вниз, к Кандымскому порогу, где ребятами устраивалась в свое время времянка для камеральных работ. Там, по мысли, должен был храниться кое-какой инструмент, с тем чтобы любой проходящий мог при случае сбить плот.

Идя берегом, Иван Васильевич еще из-за леса заметил около темневшей на береговом юру времянки фигуру солдата с пистолет-автоматом наперевес. Красный околыш его фуражки резким пятном выделялся на ржавом фоне бревенчатой стены. Солдат с медлительной степенностью оборачивался вокруг строения, изредка поглядывая окрест.

Едва Иван Васильевич поднялся и ступил на тропу, ведущую к времянке, как окрик, не оставлявший никаких разночтений в своих оттенках, заставил его застыть на месте:

- Стой! Кто идет?

- Свой.

- Кто свой? Документы! Нахожусь при исполнении...

- Я - Грибанов.

Солдат осторожно двинулся ему навстречу.

- Мне что фамилия... Я никаких фамилий знать не хочу. Документ подавай...

Солдату было лет девятнадцать, от силы двадцать, и в соловых глазах его, опушенных белесыми ресницами, деланное ожесточение едва скрывало самую что ни на есть мальчишескую растерянность. Он долго и обстоятельно разглядывал грибановское удостоверение и наконец, успокоенный, доверительно поделился:

- Препровождаю, товарищ начальник, важнейшего типа пешим этапом на базу. Приказ командования: доставить первым же самолетом в Судаково. Знаете, всякое может быть...

- Откуда?

- В партии на вольном хождении работал.

- У кого?

- Начальника Кузнецов фамилия.

- Знаю. И чего ждете?

- Переправляться нужно, а лодок нету... Мне сказали: вышлют навстречу. Вот и жду.

- И давно?

- Что?

- Ждете?

- Второй день.

- Так ведь здесь инструмент есть: топор, пила... Плот бы давно соорудили.

Солдат беспомощно развел руками, и последние остатки официальной фанаберии уступили место откровенной и теперь уже ничем не прикрытой растерянности. Не по годам рыхлая фигура парня вяло обмякла, всем своим видом определяя, что ему до последней степени осточертело выпавшее на его долю задание, из-за которого приходилось делать стойку в сторону всякого скрипа и шороха, но что, так как идти все-таки надо, он идет по силе-возможности, и большего от него спрашивать не приходится.

- Это ведь, брат, не Москва-река. Здесь и до второго пришествия ждать можно.

- Я что... Мне приказано, вот и жду...

- А прикажут пешим этапом по воде?

- Прикажут?.. Пойду...

- А голова для чего?