– А сколько времени ты сам здесь находишься?
– Почти два месяца.
– Почему же мне только три дня предрекаешь?
– Это особое дело, – усмехаясь, протянул он неопределенно, – потом расскажу. Здесь мои владения.
У входа показался солдат и легким движением втянулся по плечи в шалаш.
– Можно на минутку? – обратился он к командиру роты, мотнув головой на выход.
– Давай выкладывай, что там у тебя. Этот лейтенант – из шестого гвардейского, с нами будет.
– Под утро взяли рядом одного фрица, похоже, заблудился. Сами потолкуете или мне допросить?
– Валяй! Только подальше отведи его.
– Будет сделано.
– Постой! Тут лейтенант подарки привез из Москвы, он прямо из госпиталя к нам. Забери на своих и другим скажи, чтоб пришли.
Я раскрыл коробку «Казбека», солдат от удивления только присвистнул, взял пять-шесть папирос. Его тут же как ветром сдуло из шалаша. Через несколько минут у входа опять показалась его голова.
– Лейтенант, попросили передать, что долго жить будешь! – голова тут же исчезла.
– Это было высшее проявление благодарности в данных условиях.
– Шустрый солдат, – заметил я и поинтересовался: – Он хорошо знает немецкий язык? Может даже допрашивать?
– Может, – как-то загадочно усмехнулся командир роты. – Сейчас услышишь, как будут объясняться.
Вскоре позади нас на поляне в густом тумане раздался сдавленный вскрик, через некоторое время повторившийся и неожиданно оборвавшийся. Я высказал предположение, что там завязалась борьба, и надо идти на помощь нашему солдату.
– «Завязалась…» Лежи!
По тону, каким это было сказано, мне вдруг все стало ясно, и я тут же удивился своей наивности. В этом молочном безмолвии звуки раздавались особенно отчетливо.
– Ну что там происходит? – с досадой смотрел я на командира роты.
– Сколько раз говорил ему… – командир роты повернулся на другой бок.
Мы молча прислушивались к звукам. Ударил тяжелый миномет впереди нашего шалаша, и в направлении, откуда раздавались звуки, рвануло несколько мин. Все сразу затихло.
Здесь абстрактные призывы – раздавить фашистскую нечисть на нашей земле – переводились в область конкретных дел. Давили с силой всей военной машины, Давили гусеницами танков, давили и человеческими руками. Однако эта необходимость в боевой обстановке вызывала всегда у наших солдат проявление человеческих чувств. Они обнаруживались в разной форме. В ротах, которые ходили в штыковую атаку и занимали потом места в траншеях, десятки минут длилось оцепенение, пока люди не приходили в себя. В такие минуты слова никто не обронит. Поводы были разные, но картина всегда одна.
У меня, новичка в этой обстановке, где все считали, что находятся в непрерывном бою, эпизод с пленным вызвал определенную реакцию.
– И ты…
Командир роты не дал мне договорить.
– Здесь всякий народ, некоторые прямо из заключения попали сюда. Воюют хорошо. Каждый уже десять раз свои грехи искупил. Вот этот «переводчик» – надежный человек. Он пятерых стоит, а вот при виде фрица звереет. У него родителей и семью немцы расстреляли. Отчаянный народ есть среди таких. Однажды, когда особенно трудно было с продуктами, обчистили ночью немецкий блиндаж, пока другие подзаводились с фрицами. Вот такие дела. Ты только учти: в этом болоте мы все в одинаковом положении. О том, что узнал, и вида не показывай.
– А почему, все же, этого пленного в тыл не отправил? Может, он ценные сведения дал бы.
– Отправил, но не дошли, под минометный огонь противника попали, – с расстановкой, пристально глядя на меня, сказал командир роты.
– Ясно!
– На это армейская и дивизионная разведка есть, – начал пояснять он. – Надо и себе тоже что-то оставлять, чтобы знать, в какие места по ночам пулеметы перетаскивают. Без этого здесь и три дня не проживешь. Ночью, проводив комбата, обходил позицию. В одном месте их пулемета уже не оказалось, куда-то перетащили. Он у меня сейчас из головы не выходит.
Сегодня ночью надо искать.
В шалаш влез связист, и командир роты послал его узнать, не ранен ли наш солдат после минометного обстрела.
– А что узнавать? Он уже среди своих сидит, сам видел. Фриц доходягой оказался, обалдел от страха. Орал, будто его как селедку разделывали. Сам же и виноват, что вызвал огонь на себя.
Мы выползли из нашего укрытия, когда разошелся туман. Командир роты сразу встал на ноги и, разведя руки в стороны, начал потягиваться. Я лежа смотрел на него и волновался:
– Что ты делаешь? Очередь влепят!
– Вставай, не бойся, сейчас можно. Пойдем в сторонку разомнемся немного, постоим у деревца, потом посмотрим на твои цели.
Он повернулся и в полный рост двинулся в сторону от шалаша. Я пересилил себя, тоже поднялся и пошел за ним…
Молодая поросль на передовой, обдуваемая пулями, была лишена листьев и образовывала тончайшую сетку, сквозь которую трудно было что-либо разглядеть вдали.
– А где же немецкие блиндажи? – поинтересовался я.
– Посмотри в направлении, где виднеется перебитое, согнутое под острым углом деревце, правее него куча хвороста.
Я встал в створе двух жердочек, находившихся возле нас, и посмотрел в указанном направлении. Там на земле действительно что-то было навалено. Но этот шалаш противника не был огневой точкой, которые я должен был установить и нанести на схему. Шалаши служили местом для отдыха. Огневые же точки были замаскированы в каких-то других кучах веток, и таких куч было немало.
Ближние кучки командир роты уже обследовал и строго следил за теми, в которых были огневые точки. Дальние же предстояло еще обследовать, если это окажется возможным. При наступлении пехоты в мою задачу входило корректировать огонь артиллерии по тем огневым точкам, которые себя обнаружат. Я оглядывался по сторонам, стараясь на этом однообразном фоне редкой поросли, напоминавшей картину глубокой осени, зацепиться взглядом за какие-либо ориентиры, которые мне могли бы пригодиться при ведении артогня и движении в этой полосе.
– А вот тебе и фриц появился, – спокойно проговорил командир роты. В сторону от немецкого шалаша направился солдат в грязно-зеленой форме. Я тотчас же потащил из кобуры пистолет.
– Дай мне, я его сейчас прихлопну. Я хорошо стреляю.
Командир роты, улыбаясь, положил на мою руку свою ладонь.
– Не надо. У нас сейчас не стреляют в это время. Люди спят, только недавно улеглись. Стрелять можно только после двенадцати дня, когда проснутся.
Тогда – пожалуйста, если только они тебя вперед не прихлопнут.
Я делал для себя одно открытие за другим под руководством своего наставника и, пользуясь случаем, старался выяснить как можно больше.
– А они нас сейчас видят?
– Конечно, потому и встал, что нас увидел. Первыми подниматься боятся, мерзавцы. Не у себя дома.
– И могут дать очередь откуда-нибудь из пулемета?
– Могут, но у нас до двенадцати дня стрелять, повторяю, нельзя.
– А если выстрелит кто-нибудь?
– В морду от своих же и получит.
Обе стороны находились в длительной обороне, и здесь, как мне стало понятно, действовало негласное джентльменское соглашение, которое предписывалось неукоснительно соблюдать для выполнения естественных физиологических потребностей.
Для меня такие порядки были непривычны, и я продолжал уточнять.
– Значит, сейчас можно ходить в полный рост?
– Больше, чем требуется для разминки, нельзя. Нахальства ни мы, ни они не потерпят.
– А были случаи, когда в это же время кто-нибудь ходил и по нему стреляли?
– Были, но потом не стало, отучили и приучили к порядку.
Командир роты показал мне все направления, где находились немецкие блиндажи, и обратил внимание на тянувшиеся цепочкой воронки, затянутые болотной тиной, которые находились впереди, метрах в тридцати-сорока от нас. Помедлив, добавил:
– Трупов почти уже не видно, почти все перетаскали по ночам к себе. А сейчас пошли, а то уже долго стоим, к тому же вдвоем. Можем привлечь излишнее внимание, – заспешил он.
Мы возвратились к своему шалашу, сели по обе стороны входа, лицом к нашей пехоте, и он рассказал мне историю воронок, историю о том, как ему удалось пробыть здесь такой большой срок.
Это случилось примерно месяц назад. В такое же тихое раннее утро появилась девятка «юнкерсов», которые встали в круг над поляной. Многие решили, что они начнут, как это было и прежде, бомбить пехоту. Но они вдруг начали пикировать по одному прямо на позицию роты, которая в то время занимала место в районе воронок. Бомбы рвались прямо в боевых порядках роты, смешивая все с грязью. Люди стали отползать на поляну, на открытое место, к своей пехоте.
Командир роты сразу понял, что немцы отвели свою пехоту назад, стал призывать всех солдат вперед, вплотную к блиндажам противника.
– Никто не послушал меня тогда, – с горечью и злостью сказал он. – Солдаты успели доползти только до середины поляны, где на них обрушились стремительно появившиеся «мессеры» и перебили всех до единого.
У противника все было расписано, как по нотам.
А ротному удалось доползти до немецкого шалаша. Там он нашел небольшую воронку с тиной, залез в нее для защиты от осколков, выставил наружу только лицо и стал смотреть, как обрабатывают позицию его роты самолеты. Едва закончилась бомбежка, он сразу пополз назад. Те, кто остался у пулеметов, были убиты. Командир роты лег за пулемет, обляпанный болотной грязью, нашел коробку с готовой лентой, откопал вторую, соединил их, заправил и притворился убитым, посматривая одним глазом в сторону противника.
– Молил только об одном: чтобы пулемет не заело, – возбужденный тяжелыми воспоминаниями, продолжал он свой рассказ.
Немцы начали ползти, затем один встал, все за ним тоже поднялись и пошли в полный рост, о чем-то оживленно переговариваясь. Подпустив их метров на пятнадцать-двадцать, рванулся, нажал гашетку, пулемет заработал. Бил без перерыва, пока не выпустил обе ленты. Человек тридцать сразу уложил, потом бил по уползающим.