Михель ГавенДорогая Альма
Канонада стихла. За открытым окном наконец можно было различить шелест листвы на вековых дубах, растущих вдоль аллеи, ведущей к бывшей барской усадьбе, где располагался госпиталь. Прохладный ветерок с реки доносил сладковатый запах клевера, смешанный с гарью. Достав сигарету из портсигара, Маренн подошла к окну. Щелкнув зажигалкой, закурила. Солнце садилось за деревьями красным кровавым шаром на западе, а напротив — на востоке на темнеющем небе — танцевали грозные отблески пожаров. Вдруг за углом послышался шум мотора. Явно не санитарная машина — бронетранспортер или танк. «Кто это пожаловал?» — Маренн не успела подумать, как услышала поспешные шаги в коридоре. Дверь распахнулась.
— Фрау Сэтерлэнд… — Медсестра Беккер не договорила, ей пришлось посторониться.
— Мама!
Маренн вздрогнула. На пороге стоял Штефан. Запыленный. На лице следы гари. Только что из боя. На руках он держал… собаку, немецкую овчарку. Всю в крови.
— Я пыталась сказать герру офицеру, что сюда вот так вот нельзя, — пролепетала Ингрид растерянно.
— Все в порядке. — Маренн кивнула. — Это мой сын. Как ты здесь оказался? — спросила она недоуменно. — Отменили приказ? Насколько я понимаю, ты должен быть сейчас довольно далеко отсюда. И что это? — Она указала взглядом на овчарку.
— Собака.
— Я вижу. Откуда?
— Это потом, мама. — Штефан решительно шагнул вперед. — Она умирает. Мама, помоги. Ты же можешь. — Он посмотрел прямо ей в лицо, прямой, пронзительный взгляд светлых серых глаз.
— Что ж, если еще не поздно. — Маренн быстро подошла, взяла лапу собаки. — Быстро неси в операционную, — сказала Штефану. — Ингрид, пойдете со мной, — приказала медсестре, — будете ассистировать.
— Но у нас же госпиталь для людей, — проговорила та неуверенно, но тут же осеклась, заметив недовольство на лице Маренн. — Слушаюсь, госпожа оберштрумбаннфюрер, — добавила она едва слышно.
— Это сука. Молодая, года два или три. Сильно обезвожена, потеряла много крови. Обе передние лапы перебиты. Еще одна пуля, судя по всему, застряла в легком, но до сердца не дошла… Так ты ничего не хочешь мне объяснить? — Маренн внимательно посмотрела на Штефана, сидевшего на подоконнике в операционной. — Что за тайна?
— Выживет?
— Сейчас поставим капельницу, удалим пулю. Думаю, да.
— Тайны нет. Но это… не наша собака. — Штефан соскочил с подоконника и подошел ближе. — Их. Большевиков. Одна выжила случайно. Там у этой деревни, название не произнести, наши взяли в кольцо батальон их пограничников, с ними были служебные собаки. Отступали они от Киева. Видимо, уже не было больше патронов, ничего не было. Бросились врукопашную, вместе с собаками… — Штефан запнулся. — Собаки зубами рвали глотки. Кровавое месиво. Вызвали танки на подмогу. Нас с нашего направления сорвали, мол, на усиление. Но, слава богу, у нас на переправе, на командирском танке, от жары, видно, башню заклинило. Пока разбирались, доползли только к финалу. Но картина ужасная: люди, собаки — все в кучу, сплошная кровь.
Из них никто не выжил, ни люди, ни собаки. Вот только она. — Штефан с нежностью провел рукой по неподвижному телу овчарки. — Когда уже стемнело — слышу, скулит, сразу бросился туда, живая. Она мне не давалась. Хотела укусить, но сил не хватило. Вот только порвала. — Он показал на рукав. — В глазах такое страдание, такая боль. Лежала рядом с парнишкой, совсем молоденьким. Его гусеницей раздавило, все кишки наружу. Он ее своим телом накрыл, вот и жива осталась. Я все понимаю: война. Но чтоб давить гусеницами безоружных людей, а тем более собак…
— Ну а щенков ты рядом не видел? — Маренн улыбнулась, стараясь его отвлечь.
— Щенков? — Штефан явно растерялся. — Нет…
— У нее недавно были щенки. Три овчаренка.
— Они, наверное, местным отдали. Нет, щенков не видел. — Штефан пожал плечами. — Какие там щенки…
— Что ж, пулю вытащу, что дальше? — Маренн наклонилась над раненой собакой. — В танке с собой возить будешь? Она хозяина не забудет. Убежит. Овчарки, сам знаешь, одного хозяина признают.
— Что ж, пусть бежит. Главное, чтобы выжила. Найдет кого-нибудь, кого своим признает.
— А то смотри, могу забрать в Берлин… — Маренн заметила как бы невзначай. — Будет нашему Айстофелю подружка. Что скажешь?
— Не знаю. — Штефан вздохнул. — Я был бы рад. Назвал бы ее Альма. Но собаке, как и человеку, на своей земле жить надо, где родилась. В деревне жителям оставлю.
— Ладно, посмотрим. А теперь иди, не мешай, — попросила Маренн строго. — Мне над твоей Альмой серьезно поработать надо. Подожди меня в кабинете. Там еще кофе горячий.
Спустя час она вошла в бывшую музыкальную гостиную хозяйки дома, служившую ей и кабинетом, и спальней, и столовой. Здесь от всего былого убранства остался только расстроенный рояль с простреленной из винтовки крышкой — единственная вещь, которую не вынесли из усадьбы те, кто полностью ее ограбил, даже обивку содрали со стен. Штефан сидел на полу, разбирая книги, сложенные стопками под роялем. В пепельнице рядом дымилась сигарета. Услышав ее шаги, вскинул голову. Взглянул напряженно.
— Ну как? Жива?
— Жива, конечно, жива. — Маренн присела на корточки, обняла его за плечи, взяла книгу из рук. — Гегель на немецком. Пролетариату не понадобился. — Положила книгу в стопку. — Сейчас ее привезут сюда. Извини уж, в палатах места нет, все койки заняты. Устроим ей лежаночку здесь, на теплой подстилке у моей походной койки. Она еще не отошла от наркоза, спит. Но уже лапами задними шевелит во сне, точно бегает, и опять скулит. Наверное, видит во сне, как все случилось с ней.
Маренн подошла к кровати, сняла теплое одеяло и постелила в углу за изголовьем.
— Здесь ей будет тепло и уютно. Ночи теплые стоят, — заключила она. — И я рядом. Пока.
— Ты знаешь, кто здесь жил? — окинув взглядом комнату, спросил Штефан. — В этом доме?
— Знаю. — Маренн кивнула. — Княгиня Зинаида Свирская с дочерью. Обеих расстреляли какие-то бандиты, ворвавшиеся в дом в 1918 году. Они под яблонями в саду, здесь же, похоронены.
— Откуда такие сведения? — спросил Штефан, распрямившись.
— От бывшего их управляющего господина Пирогова. — Маренн подошла к походному столу и налила в чашку кофе из кофейника. — Он и сейчас живет здесь. Никуда не уехал, остался. Старую княгиню боготворил. Она ему образование дала, благодаря ей мир увидел, об отце его больном заботилась, точно родной ей был. Куда ж ему ехать? Об их могилках здесь печется. Арестовывали его три раза НКВД. Но жив пока. Только глаз выбили, и нога, переломанная на допросе, плохо срослась, хромает.
— Мама, а как может быть так? — Штефан опустил голову. — То они своих уничтожают нещадно, книги рвут, вот инструмент покорежили, то вдруг собой собаку на поле боя закрывают, чтобы ей выжить…
— А как такое бывает, что кто-то из твоих же товарищей ее хозяина раненого гусеницей переехал и не заметил даже, а ты вот эту раненую овчарку из всех других, на поле покалеченных, из груды трупов, вырыл и ко мне привез. А ведь я знаю, тебя никто не отпускал из части, и взыскания не миновать точно. Опять будет разбирательство с привлечением… чуть ли не рейхсфюрера.
Она подошла к сыну, взяла за локоть и прислонилась лбом к его плечу.
— Я тебе так скажу: нет народов злых и нет святых. А есть в них злые, и святые, и просто добрые, хорошие люди, и есть злодеи. Иногда этим злодеям удается взять большую власть над общей массой. Но все равно остаются те, кто им не по зубам, кто человеческого в себе не предал и готов умереть за это. И тот парнишка, который собой свою собаку закрыл, он бы в рояль стрелять не стал, я уверена, он бы играть на нем научился. А это все сделали другие люди, им ни собака, ни человек — ничто не дорого. Но ведь и ты парня бы этого на танке не переехал, верно? — Она взглянула Штефану в лицо. — А кто-то раздавил ему живот, и ты с ним будешь стоять в одном строю. Только от этого ничего не поменяется, ни для тебя, ни для него. Ты не передумал воевать? — спросила она, чуть помедлив. — Еще не поздно подать рапорт. Я обращусь к рейхсфюреру, я уверена, Вальтер поможет. Можно подобрать службу в Берлине или где-то в одной из европейских стран. Хотя бы в Польше. Я говорила тебе, война в России будет очень ожесточенной. Но ты хотел пройти путь, как твой отец…
— Я и сейчас хочу, как отец, и ни за что не отступлюсь.
Штефан отстранился и отошел к окну.
— Нет, я не изменю решения.
— Я тебя не уговариваю, — ответила она негромко. — Хотя ты должен понимать, что мне это непросто. Но я обещала тебе, что ты все сделаешь так, как хочешь. Пусть так. Делай. Но ты знаешь, за что ты воюешь?
— Знаю. — Штефан повернулся, голос его прозвучал решительно. — Чтобы в Германии никогда не было вот так. — Он указал взглядом на простреленный рояль. — Чтобы Германия никогда не стала большевистской, как того хотят Тельман и Сталин. Чтобы Европа не стала большевистской. Ради старой культуры, ради живописи, которую отец боготворил, и которую большевики презирают. Пусть ради этого надо совершить этот чудовищный бросок на восток…
— Только вот партия Адольфа Гитлера не самый лучший союзник в подобных устремлениях, — негромко возразила Маренн. — У меня есть большие сомнения, что это та самая культура, которую боготворил твой отец. Хотя кто знает, лейтенант, художник Генри Мэгон любил прослыть оригинальным. Не уверена, что я знала его настолько хорошо, что с полной ясностью могу сказать, чтобы он говорил об Адольфе Гитлере, во всяком случае в самом начале. Но нацистом он бы не стал, это совершенно точно. — Она помолчала, затем продолжила: — У нас с тобой нет выбора. Если нас отправят обратно в лагерь, ты и я — мы, вероятно, выдержим. А вот Джил — нет. Она не выдержит. Она погибнет. И мы должны прикрыть ее собой, как тот парнишка-пограничник — свою собаку. Потому что мы ее любим, и она должна жить. Наши с тобой предки — дед, прадед, прапрадед — правили Австро-Венгрией более тысячи лет, и как-то они обходились без таких вот походов на Восток ради сохранения европейской культуры, во всяком случае со времени крестовых походов. Они стояли на своих бастионах, и этот самый Восток атаковал их нещадно, в основном османский, конечно. И где теперь те османы? А Вена осталась непреступной твердыней. Ее история, ее слава, ее культура. К чему приведет все это? — Она вздохнула. — Как бы не к обратному результату.