Дорогая буква Ю — страница 17 из 72

И «высшие силы», если они и «есть» (что они едят?) существуют в своих нишах бесконечномерного пространства. Если им и есть какое дело до нас, что очень сомнительно, то это — экологические проблемы, «заповедники», «аквариумы».

Не исключено, что «элохимы» создали Эдем именно как аквариум с золотыми рыбками. Для потехи. Или на продажу. И смылись, когда надоело вмешиваться. Или просто когда деньги кончились.

Человек в лучшем случае не уничтожает муравьев.

— Жизнь это самоорганизация материи не на кварковом уровне, а на уровне протеинов. Биокомпьютер. С волей. Кто запрограммировал? Высшие силы? Возможно.

А может, и нет. Программировать то пришлось только первую, исходную клетку. Дальше все пошло-поехало само (говорят биологи). Мы все потомки этой клетки, мы несем в себе ее свойства. И этим ограничиваем наши ментальные возможности. Наша жизнь возможна лишь в этой временно-пространственной нише. Между двумя ударами кометы.

Да, обычный ответ — мертвенное молчание, в котором слышится презрение к само-званцу, само-позванцу, само-писцу и отсебятнику. Не будь слишком строг, не трудись ставить меня на место! Доказывать, что русский писатель за границей — мертвый писатель. Быть мертвым не так уж плохо. Гораздо хуже — себя на родине чистить. От чекистского помета…

Я свое место в мире мертвых обжил и обустроил. Но упрямое само-позванство и само-посыланство берут свое — и я посылаю, упрямо посылаю электронные письма с того света в редакции света этого, жду сюрпризов… И получаю.

Дозвонился я до редакторши одного из престижных московских литературных журналов. Скверная, видимо, баба. Голос капризный, визгливый. Говорили мы минуты две. Только потому, что у меня протекция была. От доброго старого Бориса Х-ва. — Просто так она бы со мной и двух секунд не проговорила…

— Получили вы мои тексты?

— Да.

— Прочитали?

— Нет.

— Семь месяцев у вас лежат…

— Многие по десять лет ждут. И вообще — мы на компьютере не читаем!

— Почему не читаете?

— У нас компьютеров нет…

Позвонил мне главред журнала эмиграции «Другие берега», выходящего в Италии, господин Ободзинский. Он не стал мне петь песню «Эти глаза напротив», а сообщил, что моя проза одобрена редакцией к публикации в их журнале. Я помягчел, ободрился, пустил слюну.

Еще через несколько недель на интернетной странице «Других берегов» появились мои рассказы… Гордости моей не было пределов.

— Ага! — говорил я сам себе, — вот оно, новое! Пришло! Изменится моя никчемная жизнь. Напечатали! Да еще и такой огромный кусок! Не пропадет мой скорбный труд!

Начал я считать и пальцы загибать. Один экземпляр для мамы, второй для первой разведенной жены (чтобы знала, какого парня потеряла), третий для второй жены (чтобы оценила и прониклась), четвертый для близкого друга, который обиделся на мой отъезд и прекратил со мной отношения (знай, мол!), пятый для… Всего, для начала, заказал десять книжек журнала. И жду и жду.

Нетути. Звоню — глазам напротив. А они мне отвечают — наш журнал, извините, издание виртуальное, не бумажное… Вы, — говорит, — не поняли… Может быть, когда в будущем… Того… Напечатаем. И слышу я на другом конце звонкий девичий хохот. Вот так гундосых и учат, как говорили в застойное время.

Вы умеете сердиться! А я умею сердить. Ваши тексты из металла, зубам больно, мои из теста. Специально недопечённого.

Поймите, из меня критик или читатель, как из говна пуля. Застреваю на первых же словах, застреваю на согласованиях, читать мне больно, как языком по наждаку елозить.

Не люблю молочную московскую поэзию! Прокисает, когда на подоконник поставишь… На свет.

Я писал о хвостах образов, а у вас тут — их веснушки, родимые пятна и шрамы, шрамы… Страсти-мордасти. Высоко залетели!

Залезайте лучше под кожу, вы, певец сукровицы!

Почти две недели торчал в Иерусалиме. Фотографировал для выставки. Достали меня и спесивые евреи, и злые арабы. Пришел в ярость — написал на Золотых воротах (замурованных еще в седьмом веке) старого города короткое русское слово. Ничего умнее из себя выдавить не смог. Обратился так и к арабам, и к евреям, и к Мессии. Написал карандашом, мелко, чтобы Мессия все-таки не прочитал. Случайно.

Отлетев и погрузившись (эмиграция), теряешь дыхание, и ясный смысл в голове тухнет. Надо денек в барокамере посидеть, а то кислород в легких и в мозгах закипает.

Вы написали про Р. правильно. Отсутствие поэзии, этого прелого горького листа, который нам так дорог… Бездушие, мертвенность — хороших текстов. Трупный яд — концептов и других красивых слов, призванных морочить читателю голову. Точка, точка, запятая… Р., действительно, не грибница, а камень. Если страницу его текста потрясти, все словеса и буковки, как сухие муравьишки с нее слетят. Ни слезинки, ни жиринки не останется.

Тема моей жизни.

Бегство живого в потустороннее. В общество людей, ставших словами. Отторжение от группы. От коллектива. Вон из людского потока, из нормальности, из города, из страны, а потом и из реальности. Шаг в потустороннее.

Спрятаться в потустороннем. Убежать от рутины, от всепроникающей вульгарности вещей и людей. От их плотского запаха. Спрятаться в потустороннем, уйти, дать оставшимся возможность занять твое место, позволить их железным челюстям разгрызть кость реальности, вылакать кровь твоей современности. Скрыться в пустоту…

Текст П-ва демонстрирует симпатичный инфантилизм москвичей. Птолемеевское сознание. Он заставляет богов и духов крутиться вместе с Москвой, летать вокруг провинциальной звездочки, мчаться вместе с ней в бессмысленной пустоте вселенной. Нелепо приписывать нечто месту и времени. Суть существования — вечное ускользание. И от нашего места в пространстве и от нашего времени. И от богов, тщетно взывающих к нам из-за стенки аквариума…

О запахах. Вы большой мастер их описывать. Но их у вас слишком много. На одной странице я насчитал сорок. Этого ни один нос не выдержит. Запахи у вас живее людей. Как у Гоголя. Но Гоголь не разъясняет, оставляет абсурд висеть в воздухе. Когда ударился в разъяснения — пропал.

Ваши предложения меня изнасиловали, в них есть клацанье зубовное, отражение-повторение внутри зеркального шара и астматическое задыхание… Не может мысль из предложения выдраться. Застряла в словах.

«Т.» — книга чудовищная. Вполне оправдывающая свое безобразное название и ужасную обложку. Огромный розовый ком словесной пены. И трахают в ней не часто упоминаемых автором толстозадых женщин в розовом пеньюаре с кружавчиками, а читателя. Трахают бесконечными замечаниями, разъяснениями, пояснениями, немотивированными переходами, лишними подробностями, лишними именами, словами, словами… Нельзя так упиваться писательством. В павлина можно превратиться.

500 страниц текста разъяснений. Разъяснения, нотации, жалобы. Мотивации не поспевают за фантазиями, приходится привирать, пытаясь наверстать темп. От этого на и без того дряблой коже вашей прозы образуются складки и дырки.

Позиция рассказчика — над повествованием. Поэтому трудно сопереживать. Со-жевать. Co-сношать. С помоста не с руки. Диалоги не заостряются, позиции героев расплываются, яды и соблазны не действуют, отстраненная философия раздражает…

Не получилась многоголосица — ревнивый автор затыкает всем рот. Дублирует собственных героев. Размышляет сам с собой, распиная повествование на классических литературных схемах. Наворачивая бесчисленные завитушки, чтобы скрыть свой усталый образ.

Книга страдает словесной водянкой. Диабетом. Крови в ней мало. Поддался автор соблазну большой книги. Написал. А из нее льется сладкий глицерин.

Открыл «Прозу», «Вавилон»… И поспешил закрыть. Десятки тысяч авторов. И все потрясают текстами как копьями. Понимаю людей, которые не читают. Не хочется протягивать километровую корявую нитку чужого бреда сквозь мозги.

Как вы не задыхаетесь в этом болоте? У вас жабры, вы — человек-амфибия.

В Москве не волны, а хаос, рябь Азии. Рябь эта сквозь ваш текст прошла и подарила ему форму. Используйте! У вас достаточно на это сил.

Если бы я возвратился — был бы без угла.

Вы работаете в поте лица своего, а я в поте лица отдыхаю, разжирел безмерно и пишу только про детство. Потом неинтересно. Лет в двадцать семь человек входит в зону смерти и оцепенения. Если вынырнет, лет в пятьдесят — то может что и поймет. Если очнется… А так… Туман, свинец, рутина.

У вас есть любовь, а у меня только боли и заботы. Перед вами солнечная мельница — Москва. Бросайте слова на ее крылья, и она их сама разбросает в прозу или стих.

Упивайтесь квасным молоком этой суки.

Если я вас раздражаю, не читайте. Мой бегунок не по лесенке смысла бегает, а по желёзкам, как небесный кузнечик по звездочкам.

Для разумного — каторга. Я хочу в простых словах не смыслы донести, даже не образы отчеканить, а образовы следы потрогать… Мелькунчики.

Согласитесь, все, что на «Гранях» пишется — и старо и не оригинально. Все уже было и говорено и переговорено и переварено и забыто. От этих разговоров — колики. Говорить то не о чем. Все проболтала сорока лет сто назад.

В небесах от русских гениев тесно, а на земле — Вий стоит на страже. Там дубинки положены архангельские. Одна дорога — к муравьям, к мышам, в грязь. Хоть и это было и до совершенства даже доведено. Подполье. Подлавочье. Шесток.

На Россию я давно махнул рукой. И на себя, и на мир, и на Бога. Тут не нигилизм и распущенность, тут — простите, не вышло, стройте свои вертикали сами. А я в речке хочу поплавать. На другой стороне собачка лает. А во рту монетка медная.

Ни с кем мне не хочется спорить.

Умные люди приводят меня в ужас. Как они могут там жить?

Русские слова пропадают. Смеются боги… Всю жизнь гоготал как ящер над языком Набокова, — благородным, но без сока современности. С бабочками, но без гнилой капусты советского продмага. Фиолетовым стерильным языком чистилища… А теперь и сам попал под стекло.