Дорогая буква Ю — страница 25 из 72

Как Лик узнал, что щека у Колдунова — соленая? Он что, ее лизал? Я бы понял, если бы Набоков написал — «щетинистой» или «усеянной короткой рыжей проволокой». Или это слово потребовалось Набокову, чтобы отослать читателя к литературному отцу Колдунова — Соленому из «Трех сестер»?

И почему «залепетал», хотя тут должно стоять «пролепетал»?

Плохой русский у Набокова после 20 лет жизни на чужбине. Уверен, что он сам это понимал, потому и перешел позже на английский.

Никакого конфликта у Лика с Колдуновым не было.

Садист встретил мазохиста. Кинжал вошел в ножны. Хотя ножны и страдали и, вяло улыбаясь, отбрехивались, а кинжал умудрился чуть позже сам себя прикончить…

Садист-то Колдунов, садист, но единственное, что ему Набоков разрешает — это затащить Лика в свою квартиру и немного перед ним поюродствовать. Кроме того, он купил на деньги Лика пачку папирос и две бутылки вина, ну и еще немного позадирал лавочника и его тещу, которым был должен. Лик, хоть и был слаб и безволен — денег ему не дал, не «озолотил» его. Проявил твердость? Ножны?

Нет, это скупой автор не позволил ему дать Колдунову денег. Хотя, исходя из логики повествования… Колдунов должен был вначале «закошмарить» (без всякого удовольствия употребляю это новое русское слово, что поделаешь… подходит) Лика вербально, а потом распотрошить его как куклу… на лице которой он так любил прежде посиживать.

Автор этого текста сильнее своих персонажей, он не только как папа Карло вырезает их из дерева и раскрашивает их одежду, он вмешивается в их судьбу, в их поступки, он не слушает их речь и записывает ее для читателя, он диктует… делает за них ходы.

Пьяные рассуждения Колдунова, обиженного на судьбу (а стоило обижаться только на автора), зацепившую его «крючочком за живую шею» и превратившую его в «мерзавца, на которого все харкают», «в последнюю хамскую тварь», которые еще немного и переросли бы в мордобой, прерывает не Лик, а жена Колдунова: «Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь пойдете, — вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным эстонским произношением [лучше „акцентом“]. В голосе ее не было ни малейшего оттенка чувства [не „оттенка“, а „следа“], и оттого ее замечание прозвучало как-то деревянно-бессмысленно [очень даже не бессмысленно — она хотела предотвратить позорную потасовку ее мужа с гостем и предотвратила]. Колдунов медленно повернулся на стуле, не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и уставился на жену восхищенным взглядом.

— Я никого не задерживаю, — проговорил он тихо и весело. — Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай, барин, — добавил он, не глядя на Лика, который почему-то счел нужным сказать: — Из Парижа напишу, непременно…

— Пускай пишет, а? — вкрадчиво произнес Колдунов, продолжая, по-видимому, обращаться к жене».

Самое неправдоподобное в этой сценке, можно даже сказать, самое фантастическое-фантасмагорическое — это словечко «восхищенным». Жена усмирила мужа одним своим деревянно-бессмысленным замечанием! Вызвала его восхищение. Оказывается, он был у нее под каблуком. И то, что Колдунов на нее не набросился… а заговорил «тихо и весело» должно означать, что он сломался, смирился (т. е. переборол свою злобную природу) и действительно решил отпустить с миром Лика, перестать бороться с миром… и покончить с собой.

Мне все это представляется абсолютно неубедительным… Налицо абсурдное вторжение автора в драматическую сцену, в заваренную им самим кашу.

«Тих и весел» тут вовсе не «озверевший» Колдунов, который, будь его воля, прибил бы Лика как тлю и еще и жене-эстонке (или, скорее, эстонской немке) и сынку своему Васюку показал бы, где раки зимуют, а писатель, автор, манипулятор, царь и бог… Он повелел, Колдунов подчинился. Потому что пришел его, автора, черед — мучить больного и слабого Лика. Что он и делает следующие две страницы… а Колдунова он решил списать в расход, а его тело использовать в роли куклы с открытым ртом, дыркой в черепе и с белыми тапочками на ногах.

«Лик бочком [„бочком“ — слишком фривольно для такого момента] выплыл [„вышел“ было бы лучше, хватит и „бочка“] на улицу. Сперва — облегчение: вот ушел из мрачной орбиты [нельзя „уйти из орбиты“, можно „уйти из мрачной конуры“, а с орбиты можно разве что „сойти“] пьяного резонера-дурака, затем — возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги принадлежат разным людям, — как я буду сегодня играть? Но хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно навстречу ему был наставлен невидимый кол [идея хорошая, но плохо сформулировано], на который он вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда останавливаться и слегка пятиться».

«Он шел, рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие оглядывались на него, — к счастью, их попадалось немного, был священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными отражениями в подкрашенной воде, — и казалось, что эти яркие многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят у него в голове».

Тут Набоков одним словом («сквозисто») уничтожает собственную прекрасную метафору. Хотя можно было просто выкинуть это ужасное слово. Интересно, откуда оно пришло в текст Набокова, держу пари, из французского, на котором он возможно думал там, на Ривьере… Для писателя — опасно свободно владеть многими языками.

Все простить можно Набокову за следующую его фразу: «…все закружилось, сердце, страшным глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за потемневший эвкалипт в конце набережной»…

Умирающий Лик вспомнил, что забыл у Колдунова свои белые туфли. «Зацепился» за эту мысль, как за звезду… Поехал на такси, чтобы забрать свою собственность.

Рассказ кончается следующей сценой: «К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных трубных угроз [плохо] автомобилю удалось протиснуться [тоже плохо, автомобиль не прохожий, тут должно было стоять „проехать“ или „подъехать“]. Около фонтана, на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая лицо кулаком… Полицейский, принявший Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув ноги в новых белых…

— Это мои, — сказал Лик по-французски».

Конец рассказа хорош, хотя и не без картинного позерства автора-престидижитатора.

Чувствуется торжество мастера… умело завершившего литературную жизнь в тексте двух неприятных ему героев.

Нет… скорее нашедшего изящное решение для шахматной задачи.

Вокруг Носа Гоголя

Россия, Петербург, снега, подлецы…

(Гоголь — Жуковскому)

Гоголь. Уникальное сочетание: гомерически смешно и жутко, и абсурдно.

Сам бы не смог — хавронья-матушка помогла, Россия. Прижала так своим свинцовым брюхом, что алмазы посыпались.

Лирические отступления и описания природы пропускал в детстве, пропускаю и сейчас. Отступать-то некуда. Леса или реки не предметы для лирики, а часть страшного биологического мира — из леса доносится стон растений, от реки несет тухлой рыбой и гнильем.

Не люблю и «Выбранные места из переписки с друзьями». Что думает и что проповедует писатель Гоголь — не интересно. Интересно посмотреть, какие картинки дома у Собакевича на стенах висят.

Гоголь был болезненным ребенком.

Сильно страдал от золотухи.

Из ушей у него текло.

Взрослый Гоголь уверял своих друзей, что он никогда не потеет и что желудок его вверх ногами.

Одноклассники звали его — таинственный карла.

Когда представление гостей кончилось, Юзефович… просил его сесть откушать, но Гоголь, взглянув на закуски и на чай, сделал брюзгливую гримасу, еще брюзгливее посмотрел на своих почитателей и закрыл глаза рукой, брюзгливо глянув в сторону заходящего солнца.

(Ясинский со слов Михольского)

Доктор мой отыскал во мне признаки ипохондрии, происходившей от геморроид, и советовал мне развлекать себя…

(Гоголь — Жуковскому)

Почти все известные нам сочинения Гоголя (кроме очевидных исключений) — плоды развлечения самого себя. Это и есть настоящая литература. От ипохондрии помогает. И от геморроя. Все остальное — пропаганда или коммерция.

Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться…

(Гоголь — Высоцкому)

Так чувствовал себя Гоголь среди людей. Не только в Нежине, везде. Всю жизнь.

О Петербурге он высказывается в том же духе: «Никакой дух не блестит в народе… все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается жизнь их…»

Романтик! Как будто где-либо, когда-либо люди жили иначе.

Добрый знакомый Гоголя Чижов писал о вечерах у Языкова в Риме: «Большею частию содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные».

Соллогуб в своих воспоминаниях уточняет: «Гоголь имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причем он всегда грешил преднамеренно…»

Однажды Гоголь рассказал графине Виельгорской в присутствии целого общества о молебне, который отслужили толстые нарумяненные проститутки в завитых волосах перед Нижегородской ярмаркой «для доброго почина».

Сомнительными анекдотами полны и произведения Гоголя.

Мать кузнеца спрятала в двух мешках четырех своих любовников — чёрта, голову, дьяка и старого казака («Ночь перед Рождеством»).