Мастерское описание того, что после этого произошло, полагаю и было главной целью автора. Процитирую только небольшую часть этого описания.
«Мир затрещал и покачнулся в основах! Все пошло вверх тормашками… Мимо Слюзина летали города, реки, леса, горы, звери, птицы, футуристы, имажинисты, насекомые, литераторы, пресмыкающиеся, тюрьмы, редакции, совнаркомы, ватерклозеты… Эйфелева башня кувыркалась где-то далеко, между Сатурном и Ураном, в перегонку с неистово визжащей Айседорой Дункан. Прыгали сапоги всмятку… мелькнул как метеор профессор Эйнштейн верхом на Илье Эренбурге… даже Шаляпин рассыпался. Даже Коминтерна не стало…» В конце рассказа происходит ожидаемое пробуждение героя.
…
Леонид Андреев. «SOS».
Этот, написанный в 1919-м году в Финляндии, текст нельзя отнести к литературе. Это крик о помощи погибающего, отчаявшегося человека, огненная антибольшевистская прокламация. Обращение к народам мира.
Андреев использует такие выражения: «океан русской крови», «дикари Европы» (это о большевиках), «желтолицые убийцы для истребления европейцев» (о революционных китайцах), «одурелая Европа» (знакомо?), «зубы господина Вильсона», «кровь, кровь, кровь» (это о послевоенной России)…
Читать этот текст трудно. Потому что сегодня, 100 лет спустя, мы все знаем. Знаем, что никто тогда не помог умирающей России. Что никто никогда не поможет впредь, чтобы там ни происходило. Разве что «ножками Буша».
Знаем и самое страшное — то, что Россия не помогла сама себе в тот момент, когда изжило себя и пало царство большевиков и развалился СССР. Поколебалась немного, а потом — влезла по шею в зловонную жижу.
…
Зиновий Арбатов. «Ноллендорфплатцкафе».
Это тоже не художественная литература, а воспоминания секретаря Союза писателей и журналистов в Германии Арбатова о встречах с русскими литераторами в кафе на площади Ноллендорфплатц. Союз этот просуществовал до августа 1937-го года. Архив его сгорел во время войны. Кафе было разрушено в 1944 году, во время бомбардировки.
Текст Арбатова состоит из небольших статей, посвященных отдельным литераторам. Перечислю их: Илья Эренбург, Владимир Лидин, Андрей Соболь и Борис Пастернак, А. Каменский, И. М. Василевский (He-буква), Сергей Горный, Игорь Северянин, Ив. Коноплин, Юлий Исаевич Айхенвальд, Аркадий Тимофеевич Аверченко, Саша Черный, Марк Александрович Алданов, Иосиф Иосифович Колышко (Баян), Иван Дмитриевич Сытин, Владимир Бурцев, Жак Нуар, Иван Лукаш, Алексей Ремизов, Вл. Ходасевич, Иван Сергеевич Шмелев.
Мне было чрезвычайно интересно читать эти живые записки про известных и не известных мне людей. Приведу несколько цитат. Об Эренбурге: «он нередко прямо из нашего кафе отправлялся в советское посольство, где подолгу задерживался… Эту двойную игру Эренбург, однако, не вел долго: он вскоре порвал с эмиграцией и вернулся в Советскую Россию». Мне этот человек всегда был неприятен. Интуиция подсказывала, что он был доносчиком, чекистом. И литературный талант его был какой-то противный. Также как талант Олеши (про которого ничего не знаю) и многих других советских корифеев (например, Ильфа и Петрова).
О Пастернаке: «он производил впечатление человека напуганного, чрезмерно осторожного… Его родители жили в Берлине. Правление Союза считало, что Пастернак останется с нами и войдет в наш союз. Но Пастернак держался в стороне от нас — эмигрантов — и больше склонялся к дружеским беседам с группой писателей, возвращение которых в Советскую Россию ожидалось со дня на день».
Не могу поверить в то, что Пастернак добровольно вернулся в ленинскую Москву. В лапы к НКВД. Почти всю жизнь прожил под Сталиным, пил из отравленного коммуняками источника. И умер в атмосфере хрущевской травли.
Об Аверченко: «Мы забудем русский язык! — уныло предвещал он. — Тесно… негде печатать свои вещи так, как к этому душа лежит! — безрадостным тоном повторял тот самый Аверченко, от которого несколько лет тому назад в Петрограде несло здоровьем, веселым юмором и чудовищной неутомимостью».
Прав был Аверченко. Русский язык в эмиграции вначале подвергается эрозии, а затем еще и забывается. Увы.
Пастернак где-то писал, что именно этого и боялся, и потому вернулся.
…
Ирина Астрау. «Запоздавшее счастье».
Небольшой рассказ о любви двух сестер-погодок — Тамары и Лиды — к одному мужчине, — Сигизмунду. Сигизмунд прожил лет двадцать с Тамарой, а после того, как она погибла в железнодорожной катастрофе взял в жены Лиду.
Умная, сдержанная, женская проза. Еле дочитал, так скучно.
…
Михаил Арцыбашев. «Жгучий вопрос».
И этот полемический текст (в десяти частях) не имеет отношения к художественной литературе. Начинается он так: «Каждую весну настроение подымается, и растут самые фантастические слухи. Каждую осень настроение падает и начинается общее нытье: Стоит ли надеяться и ждать, не лучше ли махнуть на все рукой и возвращаться на родину?»
Ближе к концу Арцыбашев пишет: «Кто лишениям эмигрантского существования предпочитает лишение свободы, тот пусть возвращается в советскую Россию, но о себе ведает, что он слаб и ничтожен духом. Это не осуждение. Это простое констатирование факта. Что же касается меня, то, не будучи Герценом, я все-таки останусь здесь. И даже не испытывая штамповой тоски по родине. Ибо для меня понятие родина не исчерпывается географическим пространством и этнографическими особенностями. Для меня родина — это нечто, стоящее над землею и над народом, с ними связанное, но способное отлететь от них, как душа отлетает от мертвого тела».
Понятно и правильно.
Но в конце своего текста Арцыбашев все-таки сбивается на эмигрантский штамп: «Моя родина — это русский народ, со всей его историей, с его величавым прошлым [Колья и чаны с кипящей смолой Ивана Грозного? Салтычиха? Шпицрутены?], с его культурой, с его языком, с его поэзией, с его своеобразной красотой [Иудушка Головлев? Коробочка? Бурлаки на волге?], с тем, что загажено ныне до неузнаваемости. Чужой дух воцарился над моей страной…»
Это вечное противопоставление «святой Руси, града Китежа» или, попросту царской России — и отвратительной ленинско-сталинской Совдепии доказывает мне, что русские эмигранты действительно не понимали своей страны, своего народа, не знали его истории (истории вечного самозакабаления, топтания на месте)… И даже не догадывались, что ленинщина-сталинщина — это не чужое, это одна из граней русского народа. Большевики только закончили дело… убила Россия себя сама.
…
Екатерина Бакунина. «Тело».
Это первый текст в книге, который меня раззадорил, поразил, увлек. Независимая, гордая, в меру эмансипированная писательница описывает жизнь стареющей «стандартной русской женщины в эмиграции». Уроженки Петербурга. Ныне — парижанки. Швеи. Жены. Матери. Бедную, скудную, несчастливую жизнь.
Честно говоря, никогда по-настоящему не понимал женщин. Не знал, кончают ли действительно мои жены и подруги, не знал, о чем они думают, чего на самом деле хотят, что замышляют… Для писателя эти белые пятна на жизненной карте — неприятны, некомфортны. Потому что, хочешь, не хочешь, но женские персонажи все равно разгуливают по твоему тексту. И говорят, и действуют. И, чтобы не писать чепухи, ты должен понимать женщин, должен уметь поставить себя на их место и взглянуть на мир их глазами, ощутить его их телом…
Теперь, прочитав текст Бакуниной (это часть романа), я женщин понял. Удостоверился, что мои туманные догадки не были такими уж фантастическими и абсурдными.
Героиня смотрится в зеркало. «Я видела лицо, которое совершенно не выражает того, что за ним. Между тем это мое лицо. Случайная смесь длинного ряда поколений. Я совсем не хочу иметь такое лицо. Не только потому, что оно некрасиво (некрасивая женщина — неудавшийся замысел), а потому, что в нем нет моей сущности. В круглых карих, маслянистых глазах нет ни горя, ни бунта. В спокойном состоянии они сонливы и невыразительны. В минуты отчаянье (я заметила), — глупы. Нет ничего бессмысленнее карих глаз — они всегда похожи на телячьи. Щеки уже не вырезаны правильным некогда овалом — сказываются годы… начинающий отвисать подбородок и вянущая шея. Тело еще твердое, но уже начинающее полнеть. Все это меня возмущает нестерпимым контрастом между сущим и должным. С каким остервенением я сорвала бы эту стареющую кожу, выбросила груди, колышущиеся при ходьбе, вырвала ненавистные, не такие как хочу, глаза. Родиться с неудобным женским телом и быть урезанной из-за внешности в своих возможностях! В этом есть нечто непоправимое и озлобляющее меня».
Алеша Карамазов заметил бы: «Это бунт!» А современный врач-психиатр посоветовал бы накопить денег, поехать в Бразилию, сделать там операцию, сменить пол.
Историю замужества своей героини Бакунина описывает так: «…однажды вечером, захлопнув крышку рояля, я ушла к поразившему мое воображение известному певцу и предложила ему себя с равнодушной девичьей любознательностью к тому, что будет. Певец оказался грубым, мне было больно и неприятно… Я ушла запачканной с одним желанием — не вспоминать о том, что было. Но… навязанное мне тело забеременело, певцу пришлось жениться. Это и есть мой муж. Банальная случайность, которою почти всегда бывает момент становления женщиной, обратилась в позорную и неопрятную привычку. В силу нее, я с мужем изменяю самой себе и иногда пытаюсь найти утраченную верность в случайных и редких изменах… К сожалению, я не принадлежу к числу поверхностных мужеподобных, спортивных женщин, для которых один из видов спорта — любовь — протекает легко, разнообразно и приятно».
Похоже, тут и операция бы не помогла.
«Особенно тягостна мне покорная, все выносящая преданность мужа. Женившись по необходимости, он с годами привязывается все больше и больше. Мое же отношение к нему развивается в обратном смысле».
Бедняга певец.
«Певец давно потерял голос и теперь стал шофером… Жить приходится в тесной квартире парижского большого дома, шум которого непрерывно раздражает… В моей квартире никогда не бывает солнце. Она прямо на земле, и отдает погребом. Поэтому она дешева. В окна видно все, что делается внутри, и их надо завешивать тюлем. Тюль пылится и от него вечная полутьма».