Дорогая буква Ю — страница 55 из 72

А вот как описывает Бакунина отношение своей героини к родам и материнству: «Вера, дочь… ходит в лицей. Ей уже шестнадцать лет. Случайно зачатая, она вросла сначала в мое тело, а потом в душу, как ядовитый нарост, сосущий соки. Она цепко привязывает меня к тому постоянному пересиливанию, перемоганию себя, каким является моя жизнь с того момента, когда с брезгливым удивлением, отвращением и сознанием бесповоротно совершившегося несчастья я увидела ее, выдавленную из себя, беспомощно свешивающеюся с ладони акушерки, еще опачканную кровью и слизью, багрово сизую, казавшуюся мясным комком, вырванным из моего живого тела».

«Мне было чрезвычайно трудно освоиться с мыслью, что я больше не принадлежу себе… и меня может назойливо позвать к себе постоянно марающееся, мутноглазое, ненасытное существо. Меня возмущали набухавшие груди, требовавшие сосанья, и я себе казалась похожей на какое-то крупное или отелившееся животное».

Хорошо, что изобретены противозачаточные таблетки!

«Вера требует ухода… она требовательна, груба, эгоистична… все больше становится похожа на отца… он огрубел от работы, пьет, нечистоплотен… Я вынуждена спать с ним в общей постели. Это и то, что с этим связано, так мучительно, что я по ночам работаю, часто до рассвета… вышиваю шелковые платья. Уже давно слепну над этой работой. Ненавижу ее, тупею над ней, вечно хожу не выспавшаяся с красными белками глаз».

Бакунина не щадит и читателя, ни своих героев: «Что мы погибаем — очевидно. Стареем, и сил все меньше, а жить все трудней. Цепляемся за свой жалкий угол, но каждый срок квартирной платы задолго является кошмаром и надолго истощает после. Михаил Сергеевич — шофер никуда не годный. Он близорук, нервен, неумел. У него постоянно несчастия… женский труд вообще оплачивается грошами… Говорят, шитье скоро прекратится вовсе. Никому не нужно вещей. Кризис… В газетах все чаще случаи семейных самоубийств… и способ установился: газовый кран».

Мог бы цитировать и дальше, но, полагаю, хватит.

Текст Бакуниной не такой пессимистичный, как может показаться. Он всего лишь… правдивый. Не лживый как обычно. Не лицемерный. И это не только рассказ о женщине… это и рассказ о эмиграции. Один из самых пронзительных.

Рекомендую его прочитать.

Особенно он необходим — мужьям, которые уверены в том, что их семейная жизнь хороша, нормальна, как у всех, а то и счастлива. И еще — тем, кто задумал эмигрировать. С женой и ребенком.

Николай Белогорский. «Вчера».

Это короткая зарисовка (несколько главок из романа) матерого белогвардейца. Описывается посещение главным героем Врангеля. После бегства из Крыма.

«Каюта Врангеля. Кормовая… Светлая каюта, но серый день, бессолнечный. Врангель, как под Царицыном, в черкеске. Чуть загорелое лицо. И весь, чуть более сухощавый, чем прежде. Он поднялся нам навстречу. Вы ждете, я уверен, что будет вот сцена, слезно трогательная. Сильно ошибаетесь. Все и все замороженные и не все выговоренное. Потому что экспансивным, по природе, был в каюте этой один лишь Врангель. А мы — я так на четвертушку; Бестужев же, — страстный, это верно, поземному и даже по-звериному, когда его прорвало, — вообще был на десять тысяч верст от всех экспансивностей… Если бы в тот день и в тот час Врангель позвал нас в Галлиполи или на Лемнос… Бестужев не пошел бы, ни за что в жизни; уже наметил свое нужное ему направление, — за женой. А я, — тоже не пошел бы, но задумался б сильно. Только Врангель нас и не звал. Потому что, во-первых, не нужны ни для чего. Это не требует никакого пояснения. И еще второе, только смутно ощутимое. В нас не было даже тени какой-либо критики и ни малейшей горечи. Как и сам Врангель, мы считали себя „не побежденными“. Но инстинкт нам твердил, что все не так, как надо. Что все скверно. И скверно потому, что Врангель ушел из Крыма. Надо было его отстоять, а не уходить. Иначе, лучше быть убитым… Да возможно, что и в самом Врангеле, ну хоть в часы бессонницы, вставало такое же».

«По пути назад, и на катере. И на берегу, мы с Бестужевым молчали. Да, на словах, в лицо не говоришь того, что чувствуешь. Но чувство есть. И немного позже, когда Врангель один, бессильный, все-таки не склонил головы перед всеми нажимами, это стало сильней».

«Армия не воскресла. И не сел на коня снова Врангель, — умер в Брюсселе. И думаю, знал, в самом себе знал, что никогда уже больше не сядет. Никогда и никогда, — потому что нельзя: вся жизнь этой земли нашей круглой во всем изменилась. А ветер, — Русский ветер, — если когда-нибудь снова подует в степях, так все рано не наш ветер будет. Чужой и нам все равно».

«Сам Врангель, Петр Николаевич Врангель, был… лучший и из всех нас, самый одаренный».

Полагаю, глубже, чем таким, сдержанным и точным языком военного, невозможно передать безвозвратность совершившегося, горечь и тоску от поражения Белого движения.

Нина Берберова. «Большой город».

Этот энергичный рассказ — о Нью-Йорке. Какой контраст с ноющей эмигрантской прозой!

Пересказывать этот клубящийся как пар из трубы парохода текст бессмысленно, поэтому только цитирую: «Я приложил бинокль к глазам, покрутил колесико, потом другое. И вдруг в освещенном окне, висевшем передо мною в небе, на расстоянии квартала, я увидел комнату и двух мальчиков в ней. Они стояли у стола, у каждого в руках был нож. Оба только что ранили себя в руку и старались капнуть кровью на лежащий перед ними лист бумаги. На голове у одного был пернатый шлем, у другого — сдвинутая на лоб мексиканская маска. Я взглянул выше. Какая-то женщина пыталась открыть запертый ящик высокой, узкой этажерки, подбирая ключ, она страшно торопилась, а в левом углу комнаты, неслышный мне, но явственно видный, играл граммофон — кружилась пластинка.

В соседнем окне какая-то туша, завернутая в меховую шубу, лежала на диване, а вокруг нее уныло бродила собака — печальная, изящная, породистая борзая, которая вдруг вздрогнула, и взглянула в окно, так что наши глаза как будто даже встретились на минуту.

— Это что же за бинокль такой? — проговорил я, проглатывая набежавшую слюну. — Это что же такое?

Человек улыбнулся мне доверчиво и ласково:

— Это что! Бывает и лучше. Я однажды держал в руках штуку, в которую, говорят, один немец в сорок втором году Петербург видел, а потом, через год, Хеопсову пирамиду.

Я взглянул опять. Мальчики расписывались кровью, собака, как каменная, смотрела на меня, граммофонная пластинка вертелась. Этажем ниже шел класс черчения, еще ниже две пары танцевали в полумраке, а левей, там, где кончался фасад далекого дома, в пролете, сверкал огнями в порту белый пароход, уходивший в море. Темно-синяя вода переливалась сиреневыми отсветами, черный дым оставался висеть неподвижно, и за ним едва угадывался плоский остров с высокой радиовышкой (не ее ли зеленый глаз ночевал у меня на плече вчера?). Плоский остров мутнел, а за ним уже открывался настоящий, бескрайний океан.

Я нагнулся немного, и вот, далеко-далеко, под оголенными деревьями еще неведомого мне парка, где белые, круглые шары-фонари сияли сотнями свечей, в осенней мгле я увидел диковинных зверей за решетками клеток. Я увидел, как сторож делал тигру знак, чтобы он вошел в маленькую низкую дверь, и он вошел, и дверь опустилась. А на усыпанной песком площадке задумчивый двугорбый верблюд положил маленькую лохматую голову на спину другого».

Клеопатра Болотина. «Чудо с неба».

Очень горький рассказ. Чем-то похожий на Зощенко.

Бабушка Клавдия Ивановна приехала в Нью-Йорк. И разгуливала по городу в своей «старой обношенной юбке» и дырявых туфлях. Стыдилась и обижалась на то, что сын не видит ее бедности. И не только сын, но и вся родня.

«Вот здесь-то с бабушкой и приключилось…»

«Что-то большое, шумное обрушилось на нее сверху, ударило в плечо и свалило к ногам пешеходов».

«Сама она только на минуту как бы очумела, а потом, закаленная родиной, пошла быстро… через дорогу к дому. Боялась… что осерчают на нее дома».

А за ней «увязался один господин».

А дома о ней все заботится стали, невестка даже свою кровать предложила.

«Обомлела совсем старушка… не знает, заплакать ли ей… или закричать караул. Не сговорились ли хитрым образом родственники избавиться от нее? Сколько раз на своем веку видела, как здоровых маменек таким способом в сумасшедший дом сплавляли».

Не сразу поняла бабушка, что в Америка за такие вещи деньги дают… Обрадовалась, думала новую юбку купить и туфли, да не тут-то было.

Очень, очень горький рассказ обо всех нас.

Николай Брешко-Брешковский. «Принц и танцовщица».

Если у вас тяжело на душе, если все осточертело. Если неохота возиться с интернетом и омерзел телевизор, — почитайте роман Брешко-Брешковского. Легкая, достойная проза. На сорока страницах этого текста вы столкнетесь не только с принцем и танцовщицей, но и с «господами во фраке», «бараньими котлетками соус субиз», «голландскими и кубанскими сигарами», с «цирком Барбасана», с «торговцами живым товаром», с «метрдотелем с большим кожаным портсигаром», с «непристойно-громадными для мужчины бриллиантами», с «рубиновыми и желтыми ликерами», с «с цилиндром и тростью с золотым набалдашником», с «апельсиновой коркой, на которой поскользнулся жокей», с «сахарными красавчиками», с «губами утонченного европейца», с «с гунтером Галифе» (это лошадь), с «непрошенным, таинственным гостем», с «герцогом Язоном Родосским», с «колье из двадцати трех скарабеев», с «миллионом франков», с «ростбифами и бифштексами у Пикадилли», с «Луи Наполеоном», с «силуэтами двух неподвижных рабынь».

Достаточно? И мне тоже. Я заснул на семнадцатой странице.

Иван Бунин. «Un petit accident».

По-русски это название звучит так «Небольшое дорожное происшествие» или, приземленнее — «Небольшая авария».

Позволю себе процитировать эту словесную зарисовку размером с полстранички.

«Зимний, парижский закат, огромное панно неба в мутных мазках нежных разноцветных красок над дворцом Палаты, над Сеной, над бальной площадью Согласия. Вот эти краски блекнут, и уже тяжко чернеет дворец Палаты, ска