зочно встают за ним на алеющей мути силуэты дальних зданий и повсюду рассыпаются тонко и остро зеленеющие язычки газа в фисташковой туманности города, на сотни ладов непрерывно звучащего, поющего автомобилями, в разные стороны бегущими со своими огоньками в темнеющих сумерках. Вот и совсем стемнело и уже блещет серебристо-зеркальное сияние канделябров Площади, траурно льется в черной вышине грозовая игра невидимой башни Эйфеля и пылает в темноте над Бульварами грубое богатство реклам, огненный Вавилон небесных вывесок, то стеклянно струящихся, то кроваво вспыхивающих в этой черноте. И все множатся и множатся бегущие огни автомобилей, их разноголосно звучащего потока, — стройно правит чья-то незримая рука его оркестром. Но вот будто дрогнула эта рука, — близ Мадлен, какой-то затор, свистки, гудки, сдвигаясь, стесняется лавина машин, замедляющая бег целой части Парижа: кто-то тот, что еще успел затормозить в этой лавине свою быструю каретку, ярко и мягко освещенную внутри, лежит грудью на руле. Он в шелковом белом кашнэ, в матовом вечернем цилиндре. Молодое, пошло античное лицо его с закрытыми глазами уже похоже на маску».
Представляю, как нравится это импрессионистическое описание вечернего Парижа — поклонникам Бунина. Меня подобная проза не трогает, как давно уже не трогают картины импрессионистов. Мне не нравится слово «мутных». Или мазки «мутные» или мазки «нежных разноцветных красок». Потом эти мутные нежные разноцветные краски — еще и «блекнут». Далее появляется в тексте «алеющая муть», похоже вовсе не поблекшая. А затем и «тонко и остро зеленеющие язычки газа на фисташковой туманности города». Фисташковой — звучит конечно красиво, но… Мало того, город этот «поет автомобилями… бегущими со своими огоньками». А затем заблестело «серебристо-зеркальное сияние канделябров». Именно так в тексте «блещет …сияние». К тому же «траурно льется… грозовая игра… башни Эйфеля». И «пылает… грубое богатство», «огненный Вавилон… вывесок»… то «стеклянно струящихся», то «кроваво вспыхивающих». Потом случился затор… и вот уже «пошло античное лицо… похоже на маску».
Все это изящное, но чрезвычайно самонадеянное, упивающееся «алеющей мутью» и «траурно льющейся игрой», описание — устаревшая романтика, не больше, и интересовать может только людей, не читавших в юности Бодлера, Верлена, Рембо, Малларме… и не видевших картин Моне, высосавшего из Парижа навсегда его «нежные разноцветные краски».
…
«В Альпах». И эту, вторую, короткую зарисовку Бунина я процитирую полностью.
«Влажная, теплая, темная ночь поздней осенью. Поздний час. Селенье в Верхних Альпах, совсем мертвое, давно спящее.
Автомобиль набирает скорость с горизонтально устремленными вперед дымчато-белесыми столпами. Освещаемые ими, мелькают вдоль шоссе кучки щебня, металлически-меловая хвоя чахлого ельника, потом какие-то заброшенные каменные хижины, за ними одинокий фонарь на маленькой площади, самоцветные глаза бессонной кошки, соскочившей с дороги, — и черная фигура размашисто шагающего, развевая подол рясы, молодого кюре в больших грубых башмаках… Шагает, длинный, слегка гнутый, склонив голову, одиноко неспящий во всей этой дикой горной глуши в столь поздний час, обреченный прожить в ней всю свою жизнь, — куда, зачем?
Площадь, фонтан, грустный фонарь — точно единственный во всем мире и неизвестно для чего светящий всю долгую осеннюю ночь.
Фасад каменной церковки. Старое обнаженное дерево возле фонтана, ворох опавшей, почерневшей, мокрой листвы под ним… За площадью опять тьма, дорога мимо убогого кладбища, кресты которого точно ловят раскинутыми руками световые полосы автомобиля».
И этот текст не приводит меня в экстаз. Фраза «Автомобиль набирает скорость с горизонтально устремленными вперед дымчато-белесыми столпами» — очевидно бессмысленна. Что это за «столпы» такие? Свет фар? Тогда это конуса, а не «столпы». И что это за конструкция — «металлически-меловая хвоя чахлого ельника»? Почему «металлически», почему «меловая»? Из-за «столпов» что ли?
Молодой кюре («слегка гнутый» как гвоздь), конечно, непонятно куда шагает в своих «больших грубых башмаках». И непонятно зачем. Он обречен прожить в «дикой горной глуши» всю свою жизнь… Как безапелляционно приговаривает русский писатель этого молодого человека к пожизненному заключению в глуши. А что, если у него связи в Ватикане? И блестящая церковная карьера впереди?
Фонарь, естественно, «грустный», светит, дуралей, «неизвестно для чего всю долгую осеннюю ночь». Такая, у него, у фонаря, функция — светить… Чтобы «гнутый» кюре нос не расквасил по пути к больному.
«Каменная церковка», «старое обнаженное дерево», «ворох опавшей листвы», «убогое кладбище», «кресты… ловят раскинутыми руками световые полосы автомобиля». Видимо все «столпы» они уже поймали.
…
«В такую ночь…»
Это третья зарисовка Бунина в антологии.
Он и чужая жена из Конотопа гуляют лунной ночью «по высоким обрывам над морем» и декларируют друг другу реплики Джессики и Лоренцо из «Венецианского купца» в чудесном переводе Петра Вейнберга. Хорошо написано, красиво. Но не Буниным. Вейнбергом. Бунин выпилил в этом тексте только рамочку.
И еще маленькое замечание — в последней фразе рассказа неправильно употреблены слова «приливы и отливы»: «Возвращались поздно, когда луна уже склонилась, золотая вода сумрачно светилась, волнуясь у берега внизу, и было так тихо, что слышны были ее медленные приливы и отливы».
«Сумрачно светилась… волнуясь» — тоже нехорошо, хоть и красиво. И еще. Шум прибоя — слышен даже тогда, когда «не тихо». «Так тихо» тут — ветхая дань романтизму.
Читатель ждет, что над любящими пролетит редкая птица… на середину Черного моря…
…
«Ночлег». Небольшой этот рассказ (последний в «Темных аллеях») — написанный явно не для взрослых читателей, а для «юношества» — о неудавшейся попытке изнасилования малолетки. Отличная тема! Интересно и мальчикам и девочкам.
«Это случилось в одной глухой гористой местности на юге Испании».
Голос автора мрачен и монотонен. Подростки затаили дыхание. «Была июньская ночь, было полнолуние, небольшая луна стояла в зените, но свет ее, слегка розоватый, как это бывает в жаркие ночи после кратких дневных ливней, столь обычных в пору цветения лилий, все же так ярко озарял перевалы невысоких гор, покрытых низкорослым южным лесом, что глаз ясно различал их до самых горизонтов».
Не логично. Полнолуние, а Луна «небольшая». Самая большая, какая только может быть. Да еще и в «зените». Поэтому «все же так» тут совершенно лишняя и глупая подробность. И еще, кому до всего этого есть дело? Дети уже начали зевать. Ясно, что автор хочет построить мрачноватую, но чарующую декорацию к своему рассказу. Но и честь надо знать! «Узкая долина шла между этими перевалами на север. И в тени от их возвышенностей с одной стороны, в мертвой тишине этой пустынной ночи, однообразно шумел горный поток и таинственно плыли и плыли, мерно погасая и мерно вспыхивая то аметистом, то топазом, летучие светляки, лючиоли. Противоположные возвышенности отступали от долины, и по низменности под ними пролегала древняя каменистая дорога. Столь же древним казался на ней, на этой низменности, и тот каменный городок, куда в этот уже довольно поздний час шагом въехал на гнедом жеребце, припадавшем на переднюю правую ногу, высокий марокканец в широком бурнусе из белой шерсти и в марокканской феске».
Ну вот — «долина… между перевалами», «пустынная ночь» (в горах?), «мертвая тишина» (а как же «горный поток»?), «аметисты, топазы» (это светлячки вспыхивают… мерно и мерно же погасают), «лючиоли» (это что за твари?), «древняя каменистая дорога» (сквозь туман кремнистый путь блестит), «каменный городок», «бурнус» и «феска»…
И еще — «узкая долина», но «противоположные возвышенности отступали от долины».
Впрочем, что это я все придираюсь и придираюсь. Дети уже отложили было книгу в сторону — слишком много никому не нужных подробностей! Но… произошло явление героя! И какого романтического! Марокканец. Почему-то у Батшева в антологии — с одним «к». Прощаем. Зато в бурнусе из белой шерсти и феске. Автор продолжает строительство романтических декораций к своей тривиальной истории. «Городок казался вымершим, заброшенным. Да он и был таким. Марокканец проехал сперва по тенистой улице, между каменными остовами домов, зиявших черными пустотами на месте окон, с одичавшими садами за ними. Но затем выехал на светлую площадь, на которой был длинный водоем с навесом, церковь с голубой статуей Мадонны над порталом, несколько домов еще обитаемых, а впереди, уже на выезде, постоялый двор. Там, в нижнем этаже, маленькие окна были освещены, и марокканец, уже дремавший, очнулся и натянул поводья, что заставило хромавшую лошадь бодрей застучать по ухабистым камням площади».
«Да он и был таким» — лишнее предложение. «Проехал по тенистой улице», «светлая площадь» — кажется автор уже забыл, что дело происходит глубокой ночью. «Маленькие окна освещены» — плохо. Получается, что их кто-то осветил прожектором с улицы.
Автор вводит в текст остальных действующих лиц — старуху и девочку.
«На этот стук вышла на порог постоялого двора маленькая, тощая старуха, которую можно было принять за нищую, выскочила круглоликая девочка лет пятнадцати, с челкой на лбу, в эспадрильях на босу ногу, в легоньком платьице цвета блеклой глицинии, поднялась лежавшая у порога огромная черная собака с гладкой шерстью и короткими, торчком стоящими ушами. Марокканец спешился возле порога, и собака тотчас вся подалась вперед, сверкнув глазами и словно с омерзением оскалив белые страшные зубы. Марокканец взмахнул плетью, но девочка его предупредила: — Негра! — звонко крикнула она в испуге, — что с тобой? И собака, опустив голову, медленно отошла и легла, мордой к стене дома».
Кончается рассказ так. «Когда девочка вбежала с полным кувшином в отворенную дверь верхней комнаты, марокканец лежал на кровати уже совсем раздетый: в светлом лунном сумраке пронзительно чернели его птичьи глаза, чернела маленькая коротко стриженная голова, белела длинная рубаха, торчали большие голые ступни. На столе среди комнаты блестел большой револьвер с барабаном и длинным дулом, на кровати рядом с его кроватью белым бугром была навалена его верхняя одежда… Все это было очень жутко. Девочка с разбегу сунула на стол кувшин и опрометью кинулась назад, но марокканец вскочил и поймал ее за руку.