– Здравствуй, Витя. Как учеба твоя? Как здоровье мамы?
– Все хорошо, только я по делу. Ты напиши письмо при мне, я отправлю.
– А я не знаю, что писать, Витя.
– Так хоть что… Что любишь его, ждешь. Что я, в самом деле, диктовать должен?
– Так не люблю я его.
– Как же?
– Другого полюбила, Витя, всей душою. Хирург в нашем госпитале. И поняла, отчего с Ваней свадьбу откладывала… Не любила я его. А Степа… Степан Трофимович, мы скоро распишемся.
Мне хотелось придушить Ладу собственными руками. Как она может так с Ваней поступать? Как он это переживет?
– Тогда не пиши. Не пиши ничего, Лада. А Ване я скажу, что ты умерла.
Что я наделала?
Вчера председатель велел явиться всем без исключения.
Мы пришли к назначенному времени.
Председатель молчал. Отчего-то я сразу почувствовала, что близка моя погибель.
Наконец он заговорил.
“Фашисты. Сукины дети. Признаетесь сами? Или мне из вас выколачивать?”
Все молчали.
“Пусть выйдет та фашистская сволочь, что пыталась отправить письмо в обход”.
Я стояла в последнем ряду, меня не было видно. Челюсть моя задрожала. Слезы потекли из глаз.
Что я наделала? Что я наделала?
“Живо признавайтесь, сукины дети”.
Я хватала воздух, грудную клетку сдавило. Мама смотрела на меня в растерянности. Я пыталась произнести “мама, мамочка”, но получался только сдавленный хрип.
Булычев произнес: “Амалия Рихтер”. Я схватила маму за кисть. Помню, в тот момент готова была закричать, что это я, я во всем виновата. Но тело не слушалось.
К Амалии подошли двое, схватили за локти и увели. Она не пыталась вырваться.
Вильгельм Рихтер не шелохнулся. На его глазах уводили дочь, а он ничего не сделал.
Шталь вступился было.
– С ней хочешь? – И Шталь сделал шаг назад.
Что я наделала…
Был в гостинице “Россия” у ленинградцев. Ожили. Рассказывают ужасы о блокаде, верят, что скоро вернутся в родной город.
Исторические события сложились таким образом, что наши пути пересеклись с коллегами из северной столицы. Когда бы мне довелось учиться у ленинградских профессоров?
Одногруппники мои помимо учебы работают: кто на заводе, кто в госпитале. Стыдно, что я зарылся в книгах, точно и нет войны. Ваня воюет, а я тунеядствую. Мы с мамой живем на те деньги, что он присылает. Пытаюсь договориться с совестью. Удастся ли? Чувствую, скоро и я пойду трудиться на общее благо.
Во дворе детвора играет допоздна. То и дело слышу: “Яшка! Гришка! А ну домой. А ну живо, кому сказала”. Яшка с Гришкой – отличные ребята. Живут в соседней квартире, оба огненно-рыжие. Гриша откуда-то прознал, что я учусь в университете (должно быть, мать растрепала). Вчера попросил помочь ему с сочинением по истории. Постучал в дверь и с порога: “Не поможете мне? Очень надо”. Я не был таким смелым в его годы. Может, это новое поколение, дети войны… Ну проходи, говорю. Гриша прошел, сел за мой стол, положил тетрадь и уставился на меня.
– Что писать?
– Нет, так дело не пойдет. Это ты мне расскажи, что писать собирался?
– Так что вы скажете.
– Так это я не помогать тебе буду, а вредить. Ты сам должен научиться думать, своей головой.
Бабушка никогда не писала за меня сочинения, но всегда читала их и вносила рацпредложения.
– До вас здесь жил Егор Дмитрич, он всегда мне диктовал, что писать. Башковитый был. С университета. Профессор!
– А что с ним случилось?
– Пропал. С концами. Даже вещи не успел взять…
– Да вот я и гляжу, книги его стоят. И лампа. И тетради его.
Может, он и напросился ко мне, только чтобы посмотреть, как у нас тут после пропажи Егора Дмитрича. С сочинением управились за час. Сначала ликбез – провел двадцатиминутную лекцию (Гришка совершенно плавал в теме). Потом он пересказал, что запомнил. Должен сказать, память у парня что надо. Еще полчаса потребовалось, чтобы перенести слова на бумагу.
– Я буду к вам заходить иногда, – заявил Гришка. – Егор Дмитрич меня еще чаем поил…
И мне стало неловко, что я не напоил соседа чаем. Вот ведь сорванец! Помогай ему с сочинением да еще и чаем пои.
– Благодарствую, – сказал Гришка на прощание. – Вы к нам тоже заходите. А то только Алла Акимовна к матери ходит, а вы и носу не кажете. Не по-соседски это.
Булычев смотрит на меня.
Ему известно про письмо?
Вчера председатель вызывал Ирму Фогель, сегодня Анну и Марию. Все они отправляли письма. Жду своей участи.
Спросила у Ирмы, что Булычеву было нужно. Она опустила глаза.
Дальше не стала расспрашивать.
С совестью договориться не удалось. Расспросил Борю про госпиталь, куда он ходит, и тоже наведался. Расположен госпиталь в бывшей школе, находится в самом центре Саратова, недалеко от цирка и Крытого рынка.
Видать, там и останусь. Руки нужны, раненых много. Какая школа жизни мне предстоит… Смотрю, как медсестры бегают от койки к койке, и стыд берет за себя и за профессию свою, от жизни оторванную, умозрительную. Жизнь, она вот где творится, а я все прячусь, все надеюсь, что меня обойдет.
Трусливо это, Виктор Палыч. Не по-мужски.
На фронтах будто бы хорошо. Стоит ли доверять сводкам? “Взято несколько населенных пунктов”. Каких пунктов? Где? Насколько значимо это для общего хода войны? Никакой конкретики, чтобы тыл пребывал в неведении.
Я никогда никому об этом не расскажу. Это навсегда останется со мной.
Я зашла к Булычеву, он закрыл за мной дверь на ключ, положил его на стол.
В его каморке кисло пахло потом, сыростью и затхлым тряпьем. Он подошел ко мне вплотную.
– Клара Кноль?
Я кивнула.
– Тебе известно, почему ты здесь?
Я молчала. Глаза слезились скорее от запаха, чем от страха.
– Я написала письмо. В нем ничего. Просто письмо.
Булычев встал со стула, подошел ко мне вплотную.
– Просто письмо? Не строй из себя невинную овечку!
Он провел пальцами по моей руке – от запястья до локтя. Внутри все сжалось, но я не шелохнулась.
– Клара Кноль! Шпионка, изменница родины. Так?
Я отрицательно покачала головой.
– Как же?
Я молчала. Что бы я ни сказала, он мог истолковать это на свой лад. Булычев взял мой подбородок двумя пальцами, приподнял лицо и произнес так приторно ласково:
– Я разве не ясно сказал, что все письма проходят через меня?
– У меня ребенок грудной, – тихо, но твердо произнесла я. Мне казалось, это меня убережет.
– Это мы знаем.
Он отпустил мой подбородок.
– Что ж, тем лучше. Взрослая девушка, все понимаешь.
Он сжал мое запястье. Я закрыла глаза.
– Из понятливых?
Он погладил меня по волосам.
– Товарищ председатель. У меня ребенок…
– Да что ты заладила? Разберемся. Будешь умницей, оба у меня на особых условиях будете.
Он придвинул ко мне стул, схватил за плечи и усадил перед собой.
– Да как же…
– Тише, тише.
– Отпустите.
– Отпустим, отпустим.
Он скинул тулуп, снова ударил кислый запах. Булычев опустился передо мной на колени, подался вперед. Я дернулась.
– Пустите!
Это его раззадорило.
– Ну же, что ты, – прошептал Булычев мне в ухо. Меня неприятно обожгло его дыхание, донесся запах гнили.
Он поднял край моей юбки и поцеловал колено, я резко дернулась и попала коленом ему в переносицу.
Булычев отшатнулся.
– Ах ты сучка! Грязная фашистская сучка!
Я вскочила и закричала, как ненормальная.
– А вот этого я не люблю.
Я схватила ключ со стола, бросилась к двери, вставила ключ, но он схватил меня за ворот платья, оттолкнул к стене. Я ударилась затылком о стену.
– Грязная сучка!
Я обмякла. Услышала, как звякнула металлическая пряжка – расстегнулся ремень. Представила, как грузное тело обрушится на меня и я не смогу сопротивляться. Меня обожгло. Раз, второй, третий. Он бил по рукам, по лицу, я пыталась закрыться, но он убирал мои руки от лица.
Не знаю, сколько это длилось. Я боялась потерять сознание. Попыталась мысленно перенестись куда-то. Берег Волги. Удары возвращали меня обратно в каморку председателя. Берег Волги. Берег Волги. Берег Волги.
И вдруг все закончилось. Булычев открыл дверь и вытолкнул меня.
– Ты у меня попляшешь. Я тебе жизни не дам. Пошла!
Я вывалилась из его будки.
Помню испуганное лицо мамы.
– Клара, доченька, Клара, доченька…
Я зашла и рухнула на пол. Мама всхлипывала.
Она дотащила меня под мышки до кровати. Просидела всю ночь рядом.
Позже мама рассказала, что я всю ночь шептала:
“Господи, помоги. Господи, помоги”.
Я пришла в себя вечером следующего дня. Первое, что спросила у мамы, – не приходил ли Булычев.
Вот уже больше недели я живу, ожидая, что председатель начнет исполнять обещание. Лишь бы не коснулось мамы и Каролины. Оборачиваюсь на любой шорох. Ночами ворочаюсь, не могу заснуть. Кажется, никогда мне не смыть его мерзкие прикосновения.
Может, он нашел себе другую жертву? Или побоялся, что его обвинят в моей смерти? Хотя кому какое дело? Одним больше, одним меньше. Вычеркнут из журнала, и все, и не было никогда Клары Кноль.
Мама призналась, что, пока я спала, заходил Михалыч. Она ему все рассказала.