Давид не шелохнулся.
– Я не буду мешать.
Даурбеку было не до разговоров, он не замечал Давида.
Я встала у двери. От стонов девочки сжималось в груди. Мне казалось, что я чувствую ее боль.
Даурбек попросил подать инструмент. Я глубоко вдохнула, сжала кулаки и направилась к кровати. От запаха кружилась голова. Снова на глаза попалось одеяльце, к горлу подступила тошнота. Я вовремя оперлась о стену, иначе упала бы в обморок. Увидела, как Давид подает Даурбеку металлический предмет. Мальчик был спокоен, сосредоточен.
– Помоги мне перевернуть, – сказал Даурбек.
Давид помог приподнять девочку. Малышка застонала.
Шатаясь, я вышла из комнаты, села рядом с Гульданой в углу и закрыла уши.
Не знаю, сколько времени прошло. Даурбек вышел, подошел к отцу девочки.
– Ждем до утра.
– Она выживет?
– Ждем до утра.
Давид всю ночь не спал. Приоткрывал сени, проверял, как там девочка. Из сеней не доносилось ни звука. Я тоже не спала и думала, что, быть может, у нас в сенях лежит мертвый ребенок. Отец спал рядом с дочерью на полу.
Под утро пришел сон. Когда я вышла в сени, девочки уже не было. Даурбека тоже. Дамира месила тесто.
– Как ты, Клара? – спросил Давид. Мой добрый, заботливый мальчик.
– Я в порядке. А ты?
– А я мужчина.
После случая с девочкой Даурбек стал брать Давида с собой. До войны он ездил с помощником, но тот ушел на фронт, и Даурбек остался один на несколько аулов.
На днях приключилось вот что. Ранним утром Даурбек засобирался в самый дальний из закрепленных за ним аулов. Накануне выпал снег, дороги занесло, и Дамира просила мужа перенести поездку. “Пусть хоть кто дорогу обкатает, потом поедешь”. Но Даурбек сказал, что дело не ждет. Давид увязался с ним.
И на обратном пути они встретили волков! Лошади испугались, отказывались идти дальше, Даурбек лупил их кнутом, с трудом уговорил сдвинуться с места.
Вернулись целыми и невредимыми. Страшно мне теперь отпускать Давида… Да как его удержать дома.
Булычев умер. Какая глупая, нелепая смерть. Именно такая, какой он заслужил. Нет, он заслужил хуже, страшнее. Подавился за ужином и задохнулся.
Что теперь будет? Как повернется наша жизнь с новым председателем?
Я услышал знакомый запах.
– Лиля, ты чувствуешь?
– Сирень.
– Откуда?
– Что ты, в самом деле. Духи мои.
– Отчего ты не душилась ими прежде?
– Да я и забыла совсем о них. И вдруг вспомнила. Удивительно, как они не выветрились. Мне их мама на двадцатый день рождения подарила.
– Ясно.
– Отчего ты вдруг так переполошился?
– Да нет, я так… Сирень в марте – чудно.
– Это ты, Витя, чудной. Хочешь, я тебе их подарю?
– Мне? Зачем?
– Да раз запах нравится. Хоть в комнате брызгай, хоть где. У меня их…
– Ты лучше почаще ими душись. Это я так. Сирень… В марте. С чего вдруг?
Новый председатель колхоза пьющий, но добрый. Как ни встречу, лицо опухшее, взгляд стеклянный. Как его к нам определили? Шталь обрадовался – с таким несложно договориться.
Сегодня вдруг поняла, чего мне не хватает. Сирени! Она всегда стояла в вазе на мой день рождения. Здесь сирень не растет.
Нарисовала веточки угольком. Вот бы еще можно было запах. Закрываю глаза – и чувствую аромат сирени. В нем юность, детство, счастье.
Давид нашел трех котят: белого, серого и черного. Просит оставить всех троих. Куда, говорю, троих? Одного хотя бы.
Тогда, говорит, черного. Он самый маленький.
В моей жизни грядут перемены.
Вчера вечером услышала разговор мамы и Шталя.
– Лале Иосифовне опять плохо сделалось. Сердце.
Лала Иосифовна – директор детского дома.
– Уже не первый раз.
– Возраст.
– А что помоложе не назначат?
– Кого?
– Так разве некого?
– Все неграмотные.
На этих словах я зашла в комнату.
– Аркадий Германович, как, по-вашему, возьмут меня работать в детдом?
– Э, чего удумала. Ты знаешь, скока их там? Это не дети, злодеи.
– Разве дети могут быть злыми?
– Еще как могут. Те, что потеряли родителей, – злые, нехорошие дети.
Детский дом построили десять лет назад. Первые воспитанники – дети раскулаченных, сосланных в тридцатые.
– Так где сейчас хороших взять? Когда у всех кто на войне погиб, кто в трудармии.
– Ты просто не понимаешь, что такое детдом.
– Так ведь я Лизу навещать хожу.
– Не то. Хочешь поглядеть? Я тебя свожу. Мигом охоту отобьет.
– Аркадий, ты мою дочь не знаешь. Уж если что решила, не переубедить.
Пошли на следующий день.
– Лала Иосифовна, – сказал парнишка лет десяти, – в своем кабинете.
Мы постучали.
– Пошел вон отсюда! Паразит! Вон, я сказала. Я что, непонятно выразилась? Закрой дверь.
– Можно?
– Аркадий Германович, вы.
Мне не понравилась смена интонации. “Паразит”, которого перед нами выгнали из кабинета директора, стоял в коридоре. Худенький, ножки тоненькие-тоненькие.
– Какими судьбами, Аркадий Германович?
– Да вот, привел. Говорит, хочет работать у вас.
Лала Иосифовна смерила меня взглядом.
– Работать? И что же ты умеешь?
– Преподавать могу. Я десять классов кончила.
– Преподавать мы и сами можем. А пеленки стирать?
– И пеленки стирать.
– Смотри. Через месяц сбежишь ведь.
– Не сбегу.
– Завтра к восьми утра. Без опозданий.
По пути домой появились сомнения. Зачем я в это ввязываюсь?
– Слышали, как она мальчику ответила?
– Лала Иосифовна – педагог. С ними так и надо, иначе на шею сядут.
– С детьми так нельзя.
– Это другие дети.
– Разве другие?
Шталь махнул рукой.
– А Каролину куда денешь?
– С собой возьму. А мама с Давидом поживет. Буду к ним приезжать по выходным.
– Как знашь, как знашь. Неугомонная ты девка, Клара.
Уезжает Ленинградский университет. Подумывает об отъезде и Лиля.
– В аспирантуру поступлю в Ленинград, – и смотрит на меня внимательно. Я молчу.
– А не хочешь рвануть в Ленинград, Виктор? Оценить красоту Северной столицы, увидеть воочию, как сырой погонщик устало гонит двугорбого верблюда Невы[52].
– Не могу, ты ведь знаешь.
– Знаю. Это я так… Но ты обязательно приезжай. Эрмитаж вернется из Свердловска. Я университет покажу, и шпиль Адмиралтейства, и собор Исаакиевский. Приедешь?
Мы оба знали, что это едва ли случится, но я кивнул.
– Я буду тебя ждать.
Вот уже месяц, как я работаю в детском доме. Работы много – не успеваю присесть. Но я не жалуюсь.
Дочка у Паулины – куколка. Жаль, нельзя сделать фотографию.
Дети тихие. Меня поразило, что они живут строго по расписанию, приходят на обед минута в минуту. Вскоре открылась мне причина такой дисциплинированности. Неделю назад увидела, как девочка прибежала на обед и расплакалась.
– Почему она плачет? – спросила у воспитательницы.
– Опоздала. Кто опоздал, тому обед не полагается. Такое правило.
– Так ведь всего на минутку. Какое жестокое правило. И что же, до вечера голодная?
– Если кто поделится, но то уже после обеда. А весь час сиди и смотри, как другие едят.
– Что за издевательство?
– А нечего быть копушей.
– Кто ввел порядки такие?
– Все правила ввела Лала Иосифовна, мы их неукоснительно соблюдаем. Иначе начнется бардак. Не спрашивайте ни о чем, Клара. Полагается, и все. Пусть спасибо скажут, что кормят.
Нашла несколько учебников. Пролистала. Мы учились по таким же. Глядишь, со следующего года смогу детей учить, кто знает.
Лиля уезжает. И пусть. Это хорошо, это правильно. Еще немного, и я чувствую…
Нет. Я должен ее отпустить.
– Можно, я буду тебе писать?
– Конечно, Лиля, конечно!
Если знаешь, что скоро придет письмо, не так страшно расставаться.
На прощанье я подарил ей книгу Ахматовой.
Сегодня во сне я отчетливо ее увидел – церковь, в которой бабушка меня крестила. Я проезжаю мимо нее по пути в университет. Теперь я уверен, что был крещен, в этом нет сомнений.
Отчего бабушка не сказала, что крестила меня?
Во сне я открываю дверь, захожу под церковные своды, открываю огромную книгу в кожаном переплете и вижу цифры “1923” в уголке страницы – год моего рождения. И имя: Михаил.
С днем рождения, Витя.
Только к вечеру вспомнила, какое сегодня число. Так много забот.
Передо мною на письменном столе фотография с выпускного вечера. Где та беспечная девушка с ласковой улыбкой на губах?
Сегодня я вдруг ощутила уют родного дома. И снова слезы. Что же ты все плачешь, глупая? Вспомнила вдруг: родители отговаривают меня от театра, я заплаканная, опухшая, а Витя целует мое лицо, шею, плечи. И я чувствую себя самой красивой.