Дорогая Клара.
Война закончилась, а я продолжаю искать тебя. В звонком смехе, в легкой походке, в непослушных кудрях. Иногда до меня доносится отзвук прошлого, тени восстают из полумрака, воскрешая ушедшее. И я ловлю себя на том, что постарел. Или мне по-прежнему восемнадцать? И времени нет, и нет смерти, и нет смысла во всем происходящем.
Теперь на мне мама и Ваня. Хлопочу о поиске Ване работы, уговариваю перебраться в Саратов. Настроения у него депрессивные.
Уже вернулись оба младших Шталя, вернулась Ирма, а Филиппа все нет.
Давид об отце не спрашивает. После четырех лет разлуки спрашивать, когда вернется папа, бессмысленно. Иногда он подолгу смотрит на его фотографию. Я поставила ее на видное место, чтобы Давид его не забывал. Рядом фотография Татьяны. Давид иногда берет ее в руки и гладит. А недавно сказал: “Мамочка, какая ты красивая. Надеюсь, тебе одной не грустно”.
Приехал навестить Ваню. До сих пор только и говорит, что о войне, пересказывает одни и те же истории. Когда он говорит, должно молчать и внимательно слушать – иначе он обижается и выходит из комнаты. Я уже запомнил все его истории наизусть, но понимаю, что не имею никакого морального права прерывать – пока он воевал, я сидел в тылу.
Лицо у Вани одутловатое, говорит – бессонница мучает, оттого пьет. Не дело это, надо забирать Ваню в Саратов. Сразу по возвращении займусь поисками жилья.
В этом году решили устроить Новый год не только для наших воспитанников, но и для всех детей в колхозе.
Привезли на телеге елку. Установили ее в коридоре. Каждый может повесить на пушистую ветвь свою поделку. Несмотря на бытовые тяготы, на жизнь свою я не могу жаловаться. Скоро наш детский дом прославится своим драматическим кружком на всю округу! Выяснилось, что в соседней деревне живет бывший артист театра оперы и балета. Попробую уговорить его поставить детям танцевальные номера. Ох, мы размахнемся!
Устроил Ваню вахтером в школу, пусть будет поближе. Переехали на новую квартиру, жаль было оставлять свое обиталище, где прошли студенческие годы, а еще больше жаль соседей – Якова с Гришей. Да и они когда-нибудь разлетятся из гнезда.
Сегодня без предупреждения нагрянули работники отдела народного образования. Задавали ученикам вопросы: “Что читаете, что проходили на прошлом уроке?” Я скрестил пальцы. Повторял про себя: “«Молодая гвардия», «Молодая гвардия». Хоть кто-то скажите, что проходим «Молодую гвардию»”. Подошли к Бубновой. Бубнова все пропускает мимо ушей. Бубнова пожала плечами: “Не помню”.
Слава дырявой памяти Бубновой! Я прекрасно помню, что сказал ребятам два урока назад: “На «Молодую гвардию» нам отвели восемь часов. Попробуем уложиться в четыре”. Мне хотелось обсудить с ними Чехова.
Проверяющий обратился ко мне: “Что же это, Виктор Палыч, дети не запоминают того, что вы говорите?” Встрял Василенко, он быстро сообразил, что к чему: “Это просто у Бубновой ничего в голове долго не задерживается. «Молодую гвардию» читаем”. Вот парень, вот молодец!
Два дня назад разбудил стук. Подумала, что козырек крыши отошел, бьется на ветру. Ну, думаю, подождет до утра. Снова стук.
Проснулся Давид. “Там мужчина за окном”.
Мы ринулись к двери. На пороге стояла высокая мужская фигура в тулупе, высоких сапогах и шапке.
Я не сразу узнала его. Давид посмотрел настороженно: “Вы мой папа?”
Филипп прошел, сел на пол, прижался к стене и уснул. Он спал, а мы сидели и смотрели на него. Вместо сильного крепкого мужчины домой вернулся немощный старик. Седина, щетина, глубокие морщины, впалые щеки. Я попросила Давида, чтобы помог разуть отца и уложить на кровать.
Филипп проспал почти сутки. Проснувшись, долго смотрел в потолок. Должно быть, пытался понять, где он.
Я молча поставила рядом с ним тарелку. Он жадно уставился на еду.
– Отчего ты не ешь?
Он зло посмотрел на меня. И продолжил смотреть на тарелку.
Я поняла, что у него нет сил подняться. Покормила его с ложки, он снова заснул. Давид стоял в углу, не решаясь подойти. Его пугал немощный злой старик. Филипп просыпался, бормотал что-то и снова засыпал. Так прошло два дня.
Попросила Даурбека осмотреть его.
– Необходимо его помыть.
Даурбек с Давидом отнесли его, я нагрела воды. Даурбек стянул с него рубашку. Сама я так и не решилась раздеть Филиппа. Перед взором моим предстало замученное тело. Дряхлая кожа, ни намека на мышцы. Филипп зло смотрел, но не сопротивлялся.
Я бы предпочла не видеть его таким. Больно.
Читал “Старые вещи” Мопассана. Кое-что выписал себе в дневник. “В юности нас учат слишком верить в счастье. Нас никогда не воспитывают в мыслях о борьбе и страданиях. И при первом же ударе наше сердце дает трещину”. Мое сердце давно дало трещину. Бабушка воспитала во мне веру, будто честный человек может рассчитывать на счастье. Теперь я знаю, что ни один человек не может на него рассчитывать, а подлецам живется гораздо легче.
Филипп приходит в себя. Встает потихоньку, стесняется своей слабости. По-прежнему жадно смотрит на еду. Просит оставить перед ним тарелку, остальное спрятать. На Давида внимания не обращает. О Каролине не спрашивал. Ему нужно время.
Вчера Филипп спросил вдруг: “Как там у моего сына успехи с немецким?” Я растерялась, не знала, что ответить. Просил подозвать Давида.
Давид робко подошел. Отчеканил немецкую песню. И скорее убежал. Боится он отца.
Пригласил ничего не подозревающую коллегу Тому пройтись в Липки. С Томой легко – она все превращает в шутку.
Коварный замысел – сосватать ничего не подозревающую Тому ничего не подозревающему Ивану.
Ваня дожидался меня в парке, заметил нас с Томой издалека и свернул на соседнюю тропу. Мы догнали его, я представил их с Томой друг другу.
Пошли втроем. Ваня так и промолчал всю прогулку. Мы с Томой болтали о пустяках.
Проводили Тому до дома. Только она скрылась за дверь, Ваня процедил:
– Ты это брось.
Я сделал вид, что не понимаю, о чем он.
– Все ты понимаешь. Брось это дело, говорю. Разве я не вижу, как ты меня расхваливаешь. Понапридумал невесть что. Все они одинаковые. Я одно предательство пережил, второе не допущу.
Клара.
Клара.
Клара.
Как давно ты не снилась мне. И вот. Зачем? Мне сделалось так больно.
Знала бы ты, каков я стал. Я уже не тот прежний Витька – что-то умерло, оборвалось.
Родная, дорогая моя Клара. Сильная, смелая, чуткая, настоящая.
Прошло шесть лет.
Ты поцеловала меня во сне, и я был счастлив. Но вот я проснулся и не понимаю, как жить, чего ради?
Я так больше не могу. Не мучай меня, не приходи больше во снах.
Прости меня, Клара.
Я отчего-то по-прежнему верю, что ты жива. Надеюсь, ты полюбила другого. Пишу, и сердце обливается кровью. Как я могу отдать тебя другому? Не думал, что когда-то это скажу.
Прощай. Моя чистая, верная, светлая Клара. Я хотел бы забрать все твои беды себе, лишь бы ты была счастлива.
Я постараюсь тебя отпустить.
За время пребывания в трудовой армии речь Филиппа изменилась. Сгладился акцент.
Я ему сказала об этом. Он разозлился. Он не любит вспоминать трудармию, и я стараюсь ему не напоминать.
Иногда он проваливается в воспоминания. Еще секунду назад был здесь, и вдруг – там, где лишают еды за каждое немецкое слово. Я замечаю эти моменты отсутствия – по глазам, по застывшей позе. Поначалу я пыталась вытаскивать его обратно. Трясла за руку, звала. Бесполезно. Пока он не вынырнет сам, его невозможно вернуть в настоящее. Любое слово может перенести его в барак на нары.
О Татьяне он не говорил ни разу после возвращения.
Фотографию умершей жены, у которой Давид стоял по вечерам, как верующие стоят у иконы, Филипп убрал.
Вчера вечером сидели с Филиппом на крыльце. Вдруг он положил мне ладонь на плечо. “Клара…” Я замерла. Он убрал руку, резко встал и ушел. Что же он хотел мне сказать?
Ушла юность – двадцать пять лет. Все, что имеется, – прошлое. Настоящее – скучное и безрадостное. Когда-то я наивно тешил себя мыслью, что все в наших руках. Стереть бы воспоминания о тех счастливых днях, не знать бы того, что бывает иначе.
Остро чувствуется одиночество – когтистое, плотоядное, беспощадное.
Новый чудовищный указ. Мы приговорены к ссылке на вечные времена. За побег – уголовная ответственность. Двадцать лет каторжных работ. Сегодня надежда умерла.