Навсегда мне запомнился тот погожий осенний вечер, в который я ступил на стезю профессионального литератора.
Поступая к Брюсову, я не думал отказаться от живописи, пошел во ВХУТЕМАС, где тогда шла тоже интересная творческая жизнь. Я отнес туда тяжелую пачку своих работ с просьбой допустить меня до испытаний. Прославленные живописцы К. Ф. Юон, В. К. Бялыницкий-Бируля, И. Э. Грабарь и еще некоторые из мастеров в тот же день просмотрели мои работы и постановили принять меня без испытаний.
Чуть ли не бегом я возвратился в институт, чтобы мне выдали копии документов. Все складывалось хорошо: во ВХУТЕМАСе занятия начинались с утра, в брюсовском институте — вечером.
На следующий день я подал во ВХУТЕМАС все необходимые бумажки, вплоть до копии воинского билета. Однако случилось непредвиденное: мне надлежало встать на воинский учет в том райвоенкомате, к которому относится ВХУТЕМАС. Без этого я не мог там учиться. Но я уже стал на учет в своем. Краснопресненском, как студент института, а состоять на учете одновременно в двух военкоматах было нельзя. Попытка уговорить военкома не увенчалась успехом: закон есть закон, порядок есть порядок.
Я растерялся: куда идти, что выбрать на всю жизнь?
Подумал, что у Брюсова приобрету больше знаний, углублю гуманитарное образование, а из ВХУТЕМАСа выйду хотя бы и мастером, но с односторонними знаниями. Вероятно, чего-то я недооценил, чего-то не понял, но выбор был сделан: свою тяжелую пачку я взял из ВХУТЕМАСа и принес домой. К тому же и дом мой был уже в институте, где по распоряжению Брюсова мне дали комнату в нижнем этаже этого старинного особняка, где ныне все перестроено и помещается Правление Союза писателей СССР.
Так я отрешился от живописи.
3
О Высшем литературно-художественном институте, которому позже присвоили имя В. Я. Брюсова, уже писали в нескольких «воспоминаниях». Институт по-своему был уникален, как многое, что создавалось тогда, при жизни В. И. Ленина. Брюсову дано было право привлечь к преподаванию любого из московских профессоров и наравне с ними любого из знатоков того или иного предмета. В те наивные времена у нас еще не существовало ученых степеней и званий. Людей выбирали не по званию, а по знанию. Брюсов выбрал самых выдающихся, самых талантливых знатоков для преподавания в институте. Многие прославились лишь впоследствии, Брюсов первым заметил и дал возможность проявить их дарования. Молодой Мстислав Цявловский читал у нас лекции о Пушкине и привлекал молодого Яхонтова для чтения пушкинских поэм. Молодой Алексей Сидоров читал о графике и культуре книги. Константин Локс поэтику. Николай Асеев — стихосложение, Юрий Соколов — фольклор. Были и профессора старой школы. Сам Брюсов вел курс римской литературы и латыни. Здесь нет места назвать всех, кто учил нас. Но едва ли есть другой вуз, где в такой дружбе и так тепло общались бы учителя с учениками не только в часы занятий, но и в свободные часы. Творчество каждого из нас было известно каждому. Студенты были разными людьми, с очень различными судьбами: недавний гимназист из благополучной семьи и бездомный матрос, только что возвратившийся с гражданской войны; девушка-санитарка в красноармейской шинели и начетчик, владеющий несколькими языками. Но все мы жили одной семьей и наши учителя среди нас были нашими старшими братьями. Это не мешало строгой взыскательности, с какой институт требовал от нас знаний. Программа была трудна и обширна, но скидок не делалось никому: одним приходилось заниматься больше, другим меньше, но каждый в конце концов должен был знать все, что изучалось, и знать досконально. Наряду с лекциями шли семинары по поэзии, по прозе, по драматургии. Наши стихи приходил слушать сам Брюсов, а читать нам свои стихи заходили, и нередко, В. Маяковский, С. Есенин, Вас. Каменский, многие поэты тех лет. При этих чтениях случались и споры, и перебранки. Если кто-нибудь говорил Каменскому, что он не владеет ритмом, а берет только криком и завываниями, а стихи — не музыка, их надо не только слушать, но и читать, в ответ летели ругательства и обвинения в том, что мы не понимаем новаторской поэзии. «Но Маяковского-то мы понимаем!» — возражали ему. Ни одной из сторон не удавалось переубедить другую.
Из стен брюсовского института вышло много профессиональных писателей, поэтов литературоведов, драматургов, журналистов, чьи имена ныне известны каждому читающему человеку. Их творческое начало организовал институт, а наполнила содержанием и мыслями жизнь, сложная, трудная и великая наша действительность.
С особым интересом я занимался русским фольклором у Ю. М. Соколова, известного собирателя былин и народных песен. Вместе с братом Борисом Ю. М. Соколов издал свои обширные записи в книге «Сказки и песни Белозерского края». Б. М. Соколов в то время читал лекции не у нас, а в университете и одновременно являлся директором незадолго перед тем созданного Центрального музея народоведения, размещавшегося на большой старинной Мамоновой даче, рядом с Нескучным садом, где ныне помещается Президиум Академии наук СССР. Б. М. Соколову понадобились сотрудники. По совету своего брата весной 1923 года он пригласил меня для работы в музее в Туркестанский отдел. Это был уже не фольклор, а этнография, но ее мы тоже касались в наших институтских занятиях, и я согласился, оговорившись, что Туркестана не знаю, никогда там не бывал. «Это поправимо», — сказал Б. М. — «Например, Бухарская народная республика поставила вопрос о вхождении в состав Советского государства. Там еще сохранился народный быт в патриархальном виде. Сохранились древние ремесла. Нам надо собрать не только орудия труда, но закупить для экспозиции целые мастерские. Например, мастерскую ткача со всем, что в ней находится, от станка до свечного огарка, а то, что невозможно перевезти, достоверно зарисовать. Ты рисовать можешь. Вот как только управишься с экзаменационной сессией, садись и поезжай, я тебе дам командировку».
Летом 1923 года с письмами из бухарского постпредства и командировкой Музея народоведения я приехал в Бухару. Тогда на одну дорогу в почтовом поезде от Москвы до станции Каган уходило дней шесть, если не вся неделя. Я взял с собой пачку книг по истории и искусству Бухары, Туркестана, Средней Азии. От станции Каган до Бухары шел местный поезд, неторопливо преодолевавший 16 километров. Это была дорога из современного мира в средние века.
Со мной в вагоне сидели почтенные бородатые бухарцы в белоснежных больших чалмах и пестрых халатах; остро пахло степными травами; негромко велась беседа на незнакомом мне языке. Пили горький зеленый чай, запасенный на дорогу в вокзальной чайхане. Пили из плоских чашек, которые правильнее было бы называть плошками, но бухарцы называли их пиалами. Поочередно пили все из одной чашки, каждому наливая по одному глотку. Но как гостеприимно, приветливо, церемонно подавалась эта чашка, когда подходила очередь принять ее. Это было вступление в новый, неведомый, привлекательный мир.
На другой день я побывал у главы Бухарской народной республики Файзуллы Ходжаева, вручил ему письмо из бухарского постпредства, и он сказал:
— Чтобы выбрать для музея самое типичное, надо знать и случайное. А чтобы отличать одно от другого, надо пожить в самой гуще жизни. У нас есть Мадраса, расположенная у базара. Там еще изучают богословие, но половина учителей и учеников разъехалась неведомо куда. Нам-то ведомо, куда, но не в этом суть. Есть много свободных келий. Я попрошу муфтия отдать вам одну из келий. Поживите там. Можете поучиться у богословов, если явится такое желание. Базар будет рядом, а базар — это гуща жизни, там и ремесленники, и купцы, и мастерские кустарей. Валяйте. Вот вам письмо к муфтию. Он мне не откажет. Считайте, что келья у вас уже в кармане.
Я поселился в одной из уютных келий в древней Мадрасе Мир-Араб. Прожил там до глубокой осени. Сделал закупки для музея и, оставляя в Бухаре много добрых друзей, особенно среди кустарей и богословов, возвратился в институт.
Летом следующего года Ю. М. Соколов, перед тем испытавший мои способности в фольклорной студенческой экскурсии в Переславль-Залесский, включил меня в состав экспедиции, отправлявшейся записывать былины и сказки в Заонежье. Из Петрозаводска мы поплыли на живописные острова, в Кижи. Если накануне мне открылся неведомый мир Бухары, теперь передо мной встала столь же неведомая страна Карелия с ее озерами, непроглядными лесами, деревнями, где каждая изба сохраняла черты построек времен Великого Новгорода, где говорили на языке, хранившем строй четырнадцатого века. Я вошел в Русь, ничем не подновленную во всей ее исконной красоте.
Целое лето шли мы по лесам, по полям, забираясь все глубже и глубже в такие селения, о которых порой даже никто и не знал. Там находили мы певцов и сказочников, записывали их, вглядывались в их быт, в их жизнь, отделенную от большой жизни десятками верст, протянувшихся по непроходимым буреломам и топям.
Когда поздней осенью мы возвратились в институт, на нас смотрели как на подвижников, высохших и почернелых от ветров, но счастливых: нам удалось записать очень многое, что по сохранности своей превосходило прежние записи, а в нескольких случаях записаны были те древние песни, которые еще никому не случалось не только записывать, но и слышать. Так я впервые погрузился в жизнь древней Руси.
Но и Азия от меня не отступала.
В 1925 году я поехал туда снова, на этот раз в Самарканд. Командировку мне дали московские газеты, куда я, учась в институте, успевал писать очерки.
В Самарканде, переходя от одних древних зданий к другим и в каждое наведываясь неоднократно, я привлек внимание археолога В. Л. Вяткина, густобородого энтузиаста. Это был выдающийся знаток Самарканда, написавший о его древностях несколько книг. В свое время он нашел и раскрыл обсерваторию Улугбека. В то лето он вел раскопки на Афрасиабе. Ему нужен был десятник, чтобы руководил двумя десятками землекопов, требуя от них осторожности, бережливости, и отвечал бы за сохранность находок. Расспросив меня, Вяткин предложил мне эту работу на Афрасиабе.