Дороги и судьбы — страница 124 из 155

Но разве я скрыла в своем романе, что среди эмигрантов, стремившихся на родину, были люди вполне состоятельные? А впрочем, зачем я оправдываюсь? Даже мысленно смешно оправдываться! Перед кем? Ах, эти пламенные патриоты, все знающие о нашей жизни и из своего прекрасного далека нас поучающие! Видела я этих патриотов… Но, кстати, и сама была когда-то такой же! Интересно, однако, на что рассчитывал мой отец, сочиняя это письмо, этот донос? Неужели всерьез надеялся, что письмо опубликуют и я буду всенародно опозорена? Вряд ли. Ему просто требовалось излить свои чувства, поделиться с кем-нибудь своим возмущением — он всегда любил писать негодующие письма в редакции. Что ж, я правильно решила: не отвечать ему, молчать. Буду молчать и впредь. Не удостою его никогда ни единой строчкой…

Но прошло пятнадцать лет, и я удостоила. Уговорила сестра. А сестру умолила Марта.

— …Потом жена отца умерла, а он жил безбедно и бездельно еще много лет. Но не думайте, что, овдовев, он долго оставался один. Появилась Марта. Местная жительница, швейцарка, моложе отца эдак лет на тридцать пять — ему в то время было уже за восемьдесят. Полюбила его неизвестно за что! Они не съезжались, жили в разных квартирах, но Марта трогательно об отце заботилась, организовала его быт, ездила с ним путешествовать. Да, да, они путешествовали. Были в Португалии, в Испании, еще где-то…

Я говорила это, сидя во французском ресторане, а сама вспоминала слова сестры: «Марта вышла меня проводить и тут, на улице, стала меня умолять, чтобы я на тебя повлияла. И знаешь, заплакала! Он, оказывается, очень мучается, что ты знать его не хочешь! Ну что тебе стоит? Напиши ему хоть две строчки!» — «Я напишу ему две строчки, а он в ответ напишет мне двадцать страниц!» — «А я скажу ему, что отвечать не надо. Послушай, ведь в самом деле он так стар, ему почти девяносто, он скоро умрет! И Марту жалко. Она так плакала!»

Какой она, интересно, была, эта Марта? Я представила ее себе так: худощава, очки, туфли на низком каблуке, старая дева, родившаяся в этом городке, его красоты, его старины не замечавшая, привыкла… Быть может, именно отец открыл ей глаза на прелесть пейзажа, озера, замка графов Савойских, рассказал, что в этих краях бывал Лев Толстой и писал «Идиота» Достоевский… Отец был недурным рассказчиком, знал и любил литературу. И вообще этот русский господин с удивительной жизнью отличался от всех, кого Марта знала, ни на кого не похож, яркая фигура на фоне примелькавшихся скучных швейцарских буржуа. Возможно, поначалу Марта, жившая по соседству, навещала отца из христианских чувств: стар, одинок. А затем уже и представить себе не могла, как она раньше жила без него, без его рассказов; чего он только в жизни не видел, чего не испытал! Привязалась. Полюбила. Жалела его. Плакала при мысли, что он скоро умрет. Мне казалось, что я вижу, как она внезапно заплакала на улице, бормоча: «Ничего, ничего, сейчас пройдет, простите!» — и, сняв очки, нашаривала в сумке платок, а сестра моя растерянно говорила: «Я постараюсь… она напишет!» Вот я и написала несколько слов, чтобы успокоить Марту и потому, что он скоро умрет. Но умер не он. Спустя год или полтора после этой уличной сценки умерла от рака Марта. Я рада, что мое письмо застало ее в живых. Коротенькое письмо, несколько строк: дескать, все забыла, все простила. Было это в середине семидесятых годов.

Но не забыла и не простила. В начале годов восьмидесятых, когда отца уже не было на свете, я рассказывала о его судьбе так, как рассказывают о забавных, курьезных случаях… Везло ему в самом деле феноменально! После кончины Марты возникли добрые соседи, об отце заботившиеся, но главное, сам он почти до самой смерти был вполне подвижен и зряч, лишь оглох слегка, и это в девяносто с лишним лет, железного здоровья человек! И, говоря о нем, я минутами забывала, что речь идет не о ком-то постороннем, а о родном отце! Но вот писем его почему-то не уничтожила и, хотя чуть не четверть века к ним не прикасалась, помнила, где они лежат. Будто знала: настанет время, и мне захочется их перечитать.


Это время настанет. Я извлеку со дна одной из полок секретера большой конверт, придавленный множеством папок, вытряхну его содержимое на стол и удивлюсь, увидев, что кроме листков бумаги, исписанных почерком отца, на доску стола выпадет еще и маленький конверт с надписью «Мои детские письма». Там и в самом деле оказалось два моих детских письма, я забыла о них совершенно, я не помнила, каким образом они здесь очутились…

Первое адресовано «милому дедушке». Спотыкающийся почерк шести-семилетнего ребенка, помарки и две кляксы говорят о муках творчества: делалась попытка описать милому дедушке, какими предметами были заполнены две нижние полки белого стеллажа, стоявшего в нашей детской: «…а еще у меня есть красная дощечка, на которой нарисована стеклом баба из снега, я поставила эту картинку на кукольное пьянино, около пьянино стоит зеленая скамеечка, на ней сидит японка Мимоза-сан, потом китаянка Ли, потом пупс Перепетуя, потом обезьянка Апа. А еще есть бархатный розовый зайчик только он превратился в серого потому что я его запачкала и еще коричневая собака…» Внизу приписка почерком отца: «Письмо это написано нашему отцу, но не отослано, так как пришло известие о его кончине. Посылаю его тебе, дорогая Софьюшка!» Второе письмо адресовано «милому папе». Почерк другой, было мне, видимо, уже лет одиннадцать… Мы живем у дяди Александра Дмитриевича на станции Эхо, отец — в Харбине. Для разгона я пишу о погоде («У нас ужасная жара!»), затем о каком-то утерянном синем шаре, а в конце перехожу к главному — вымогаю подарок ко дню своих имении: «У Вадима есть очень хорошенький альбом для марок. Ах! Если б у меня был такой же!» Приписка отца: «Альбом для марок был ей куплен».

Все вспомнила. Эти письма были мне переданы сестрой отца Софьей Сергеевной в самом конце пятидесятых годов. Она же получила их из Швейцарии. Переписка между отцом и его сестрой, на какое-то время прерванная, возобновилась в послевоенные годы, и я убеждена, что отец в письмах излагал свою версию событий, происшедших в нашей семье. Обвинял мою мать, а себя оправдывал. Для детей делал все, что мог, и жили дети вполне благополучно. В качестве подтверждения и был отправлен из Швейцарии в Москву мой детский лепет — других доказательств у отца не было. И быть не могло. Что я взялась тут же объяснить тете Соне.

Тетя Соня… В какое-то из воскресений августа 1950 года, томясь одиночеством в еще чужой мне Москве, я раздобыла в справочном киоске на площади Восстания адрес своей никогда не виденной тетушки и сразу же двинулась в путь. Путь был долгим. Пешком до метро. Потом пешком до трамвая. Выйдя из трамвая, я очутилась на улице с невеселым названием Госпитальный Вал, справа — ограда кладбища, слева — обнесенные низким забором угрюмые строения казарменного вида, я не знала, что они называются «бараки», я очень надеялась, что не тут живет моя тетя, а подальше, в одном из многоэтажных, приличного вида домов, но надежда не оправдалась. Именно тут, в одной из этих казарм, следовало искать свою родню… Широкий длинный коридор, один ребенок катается на скрипучем трехколесном велосипеде, другой где-то рыдает, из коридорных глубин надвигается растрепанная женщина со сковородой, на сковородке дымится жарево, вам кого? Сюда, направо (указывает сковородкой), замка нет, значит, дома, идите, дверь не заперта, и я вхожу. Передняя — квадратная, просторная, освещенная лампочкой слабого накала, в углу тазы, ведра, одно мусорное, другое чистое, на гвозде ковш, похоже на кухню казанской избы, где я угол снимала, стучу в другую дверь — да, да, входите! Лиловые астры в вазе на столе, в простенке между двумя большими окнами — стол письменный, над ним застекленные фотографии, навстречу мне идет старушка (думала я тогда), пожилая женщина (сказала бы теперь), ростом мала, худа, седа, длинноноса, вижу впервые, а лицо знакомое — темные брови дугами и зеленые, широко расставленные глаза напоминают моего отца. Я дочь вашего брата, Софья Сергеевна. Недавно приехала из Китая. Маленькая сухая кисть вцепилась мне в предплечье, меня подталкивают к простенку. Фотографий над столом множество — дамы с высокими прическами, юбки в пол, блузки, рукава фонарями, крахмальные, в подбородок упертые воротнички усатых мужчин, интерьеры с диванами, креслами, люстрами, а вот застолье с самоваром, а вот крокет на лужайке, запечатленные минуты рухнувшего мира, меня толкают немного левее, там крупным планом две головки, две девочки с бантами, хорошенькие девочки — которая? Эта. Старшая. Тетя Соня заплакала.

Она поразила меня тем, что через десять минут знакомства стала предлагать мне поселиться у нее. Прекрасно поместимся. Видишь — комната огромная, 30 метров. Сережа с семьей за шкафами, твою кровать поставим здесь, ты никого не стеснишь! Позже, приезжая навестить меня, никогда не являлась с пустыми руками, то конфеты привозила «Южный орех» (были тогда такие!), то пирожные, а зарплата скромная — учительница французского языка в средней школе. Позже на свою пенсию, еще более скромную, одаривала мою парижскую сестру и ее дочерей. Каждая из них у тети Сони побывала (она жила уже в приличной комнате нового дома), я их туда по очереди возила, нас ждали с накрытым столом: чай, бутерброды, пирожные, бутылка вина. А затем, после чаепития, извлекался конверт, в нем — 10, 15, а было и 20 рублей! «Я твоего вкуса не знаю, а деньги пригодятся всегда!» Этого момента я всегда ждала с испугом, каждый раз надеялась, что он не наступит: ведь сколько раз я убеждала тетю Соню этого не делать, но нет, ничто не помогало! Одаряемая отказывалась — тетя Соня начинала плакать. Утешить ее можно было лишь одним: принять конверт. На моих парижан, привыкших к французской бережливой расчетливости, гостеприимство и щедрость тети Сони, жившей в коммунальной квартире, производили впечатление оглушительное. Приняв наконец конверт, плакала одаряемая. Обнявшись, простившись, спускались, садились в мою машину, двигались, и тут выяснялось — с нами едет какой-то пакет, сунутый в последнюю минуту, уже когда мы в лифте были. Что в пакете? Пирожные! Которые были на столе. Мы их не ели, вот она и… Зачем ты взяла? Я не знала! Я думала, это твое, думала, ты что-то забыла! Весь обратный путь мы говорили о тете Соне, умилялись ее доброте, придумывали, что мы можем для нее сделать. А главное, а главное, что я могла бы для нее делать, — навещать ее почаще, этого как раз я и не делала! Она существовала где-то на обочине моей жизни… Я получала от нее письма (лиловые чернила, четкий красивый почерк), со мною делились впечатлениями от прочитанных книг, и никогда ни слова упрека… Она умерла… Господи! Вот я даже точно не вспомню, в каком году. 1973-й? 1974-й?