В «конюшню» мы являлись к одиннадцати утра, при всей разнице характеров и привычек наших одинаково ценили точность во времени. Мы въезжали на просторный двор, и в дверях институтского флигеля нас уже поджидали, кидались к машине, помогали А. А. выйти, подхватывали мною протянутую палку, и вот А. А. идет, хромая, рядом с ним люди, я могу спокойно уезжать. Выходил — тоже окруженный. Иногда мне приходилось его ждать. В этом случае к машине высылался нарочный: «Еще пять минут! Просит не сердиться!» Высылался второй нарочный: «Идет! Ведут!» Приводили и помогали сесть, протягивали палку. Едем по двору, огибая клумбу, я, разумеется, гляжу перед собой, но краем глаза вижу: А. А. приветственно кивает провожающим. Они стоят у низкого заборчика, окружавшего флигель, они не уйдут, пока мы не скроемся за воротами.
Кто же эти «они»? Его бывшие аспиранты, сотрудники Сектора, все те, короче говоря, кто у А. А. учился, кто с ним близко соприкасался, независимо от Сектора и от института. Ибо в соседнем Институте русского языка тоже были и те, кто рядом с ним работал, и те, кто у него учился, — бывшие студенты, слушавшие лекции Реформатского в Горпеде. Еще в первой половине пятидесятых годов А. А. ушел из Горпеда и из Литинститута, работал только в системе Академии наук.
Во вступительной статье к сборнику «Фонетика, фонология, грамматика» (М., 1971), посвященному семидесятилетию А. А. Реформатского, Р. И. Аванесов и М. В. Панов пишут: «Реформатский-лектор, Реформатский-экзаменатор, Реформатский — наставник и воспитатель лингвистов окружен легендами, воспоминаниями, воспет в устных студенческих преданиях. Судя по этим легендам — в основе своей они правдивы, — Реформатский мог поставить за шпаргалку… пять. Он, наверное, единственный экзаменатор, который позволяет во время подготовки пользоваться учебником… Любимый и крайне требовательный учитель. Это ведь у Реформатского ходят сдавать „Введение…“ до „энного раза“. Это он твердой рукой ставит тройку в зачетную книжку, сверкающую пятерками. И не менее твердой — пять в зачетку уныло троечную. Убеждение, что студент понял „основ основное“ (самое трудное), — только это — основание для отметки. Конечно, так и должно быть. Да, должно. И все же это — резко отличительная черта Реформатского-педагога».
Среди читательских откликов на мои произведения (а их получает каждый печатающийся литератор!) есть и такие, где речь идет не столько обо мне, сколько об А. А. Реформатском. Это письма бывших студентов, ныне уже немолодых людей, в чьей памяти до сего дня жив Реформатский-лектор, Реформатский-экзаменатор… Одна моя корреспондентка сообщает, что хранит счастливую брошку (в виде деревянной головы бульдога), которую тридцать пять лет тому назад надела, идучи на «страшный экзамен», сдала удачно, и теперь, глядя на брошку, каждый раз вспоминает тот весенний день, похвалу учителя, его брошенный на бульдога взгляд и слова: «Какая у вас собачка милая!» В одном из писем речь идет о первом знакомстве с профессором: «Он вошел в аудиторию, брякнул на стол портфель и сказал: „Если кому в баню надо или в кино — идите. Никого не задерживаю“. Все очень удивились, и, конечно, никто не ушел». А вот цитаты из других писем: «Не на все вопросы экзаменатора мне удалось ответить, и все же я получил четверку. „За блеск в глазах, за интерес!“ — так мне объяснил это профессор». «Лекции Реформатского, Бонди и концерты Рихтера мне кажутся явлениями одного и того же порядка. Пропустить лекцию одного из этих двух профессоров, не попасть на Рихтера было для меня в те годы почти трагедией!» «Еще в сороковые годы я училась у профессора Реформатского и, читая Вашу повесть, грустила и радовалась, словно вновь увидела А. А.! И вспомнилась мне его трогательная дружба с проф. П. С. Кузнецовым. Хорошие, настоящие были люди!»
Я цитировала сейчас слова бывших студентов Горпеда, ставших впоследствии преподавателями и научными работниками, то есть тех, кто до сего дня имеет дело с фонемами, морфемами, фузиями и всем тем, чему учил Реформатский. Что касается нас, студентов Литинститута… Я, к примеру, училась прилежно, и все понимала, и отстающим объясняла, но вот институт окончен, прошли годы — и все выветрилось из головы! Забыла, что означает слово «агглютинация», ничего не помню о «вариантах и вариациях фонем»…
Полагаю, впрочем, что те, кто вместе со мной слушал лекции Реформатского в стенах Литинститута, находятся не в лучшем положении. Однако то, что мы забыли многие языковедческие термины, — это, думается, нормально. Идут годы, и память постепенно отсеивает то, что человеку в его деятельности как бы и не нужно. Термины забыты, но живое, горячее отношение к языку, которое внушал нам Реформатский, это у нас осталось. Он учил нас чувствовать слово, обращаться с ним бережно и внимательно. А слово — это инструмент, которым мы работаем, инструмент нашего ремесла.
Но не только о своей науке говорил нам на лекциях Реформатский. В лекциях нередко бывали отступления. И эти отступления не забыты нами.
Семь лет подряд мы с А. А. каждый апрель проводили в Ялте, в Доме творчества. Там Реформатский встречал своих бывших студентов Литинститута, ставших членами Союза писателей. Вот выдержки из ялтинских дневников А. А., или, как он называл их, «итинерариев» (от латинского «itinerarium» — описание путешествий): «Боря Б. сегодня вспоминал, как я говорил им на лекции о том, что такое Художественный театр в истории нашей интеллигенции и как мне грустно, что у них, молодых, не будет этой радости. Спасибо Боре, что он — помнит!» (1974).
«Заходил ко мне сегодня Нема Г. и вспоминал день, когда умер Качалов и я рассказывал о нем студентам. А ведь верно! Свою лекцию в тот день я начал с поминального слова о Качалове. Кончил, кажется, так: „Каждое поколение должно иметь своего Качалова, и не только как незабываемого артиста, но и как личность, как идеал!“» (1975)
А уж теперь, в годы восьмидесятые, пожилая писательница, живущая со мной в одном доме, вспоминает: «До чего ж мы любили, когда он рассказывал нам о театре, о музыке, о литературе! Бывало, с этого и начинал, а уж потом переходил к фонеме. Но и о фонеме он рассказывал увлекательно!»
«Он порождал вокруг себя мощное силовое поле русской культуры!» — слова одного из бывших студентов Реформатского.
Эти «прививки» русской культуры, получаемые на его лекциях, до сих пор с нами.
«Но и о фонеме он рассказывал увлекательно»! И для нас в те годы пропустить лекцию Реформатского было не меньшей потерей, чем для студентов Горпеда. В чем же была сила этих лекций?
«Навыки актерства, — пишет А. А. в своем дневнике, — умение владеть голосом и интонацией очень мне пригодились в моей лекционной деятельности».
Голос и интонация — пригодились. Но никакого актерства, никакой театральности в его лекциях не было. Напротив. Полная непринужденность и почти домашняя разговорность речи. Этим он нас поначалу и огорошивал. В те годы в Литинституте были и другие превосходные лекторы, но, думается, именно эта непринужденность отличала Реформатского от всех. Он с первого взгляда внушал симпатию своим добродушным видом (обманчивым, между прочим!), своей веселостью, шутками и даже хитрым прищуром небольших проницательных глаз. Навыки ли актерства ему помогали или же прирожденная артистичность натуры, но аудиторию он чувствовал удивительно, контакта с ней не терял ни на минуту. Заскучать на его лекции, отвлечься, думать о постороннем было невозможно. Видимо, он точно знал, ощущал ту секунду, за которой внимание начнет падать, и умел его взбодрить шуткой, каламбуром, неожиданным экскурсом в иные, не языковедческие сферы: шахматы, музыка, охота, театр…
«Ибо все его увлечения существенно помогали ему в главном деле его жизни — проникновении в тайны Языка, — вспоминает один из сотрудников А. А. по Сектору структурной лингвистики[32]. — Изучая речь в пении, Реформатский постигал особенности лингвистических артикуляций; принцип избыточной защиты, известный в теории шахмат, использовался им при объяснении организации текста; размышления о терминологии базировались на собственном охотничьем опыте, и тому подобное».
Любимый наставник А. А. Дмитрий Николаевич Ушаков слушал в свое время лекции Фортунатова. Как-то Фортунатов заявил студентам: «Все, что я изложил вам на прошлой лекции, — неверно. Я это понял за неделю. Прошу зачеркнуть эту запись, а я изложу эти вопросы сегодня совсем по-другому». Вспоминая этот случай, Д. Н. Ушаков добавлял: «Вот, даже если в пустяке ошибешься на лекции, непременно надо об этом сказать студентам, чтобы они — зачеркнули!»
Следуя завету учителей, и Реформатский не боялся, ошибившись, в этом признаться и изложить по-новому: «А в прошлый раз я вам, братцы, наврал. Не так это надо понимать, а вот эдак!» Мысль о том, что подобное признание может как-то пошатнуть авторитет, Реформатскому и в голову прийти не могла. Такие мысли посещают, думается, лишь тех, кто сам в свой авторитет не слишком верит…
Ошибиться Реформатский мог, ибо излагал свой предмет не по писаному, а вдохновенно. «Это был преподаватель-энтузиаст. Мы уважали его, ценили. И лишь спустя годы догадались, что он не только „вводил“ нас в науку о языке, но сам развивал ее»[33].
Как он эту науку развивал, в чем была ценность Реформатского-ученого — не мне об этом говорить. А вот Реформатский-учитель до сих пор своими учениками не забыт, и объясняется это не только его педагогическим даром…
«Сервилизм — болезнь дурная и заразная, — пишет А. А. в письме к одной из бывших учениц. — Как с этим бороться? А вот как: честность, честность и еще раз честность!»
«Страстный и пристрастный Реформатский вносил дух относительности в застывшие классические нормы, вдруг переставал понимать (прикидываясь простачком) давно, казалось бы, понятные вещи и, играючи, переворачивал на попа привычные истины», — вспоминает И. А. Мельчук.
Эта его манера все подвергать сомнению, ставить «на попа привычные истины» шла иногда вразрез с официально принятыми утвержденными взглядами.