Дороги и судьбы — страница 152 из 155

Ступили на лестницу, начинают подниматься, идут, лестница долга, сейчас я расскажу им о доброте их соотечественников, такое слышать всегда приятно… А кстати! Ведь о существовании Америки я узнала в самом начале жизни, на рассвете, и могла бы никогда ее не увидеть, но вот — увидела! Суждено мне было, значит, в конце моего пути, на закате, близко прикоснуться к этой стране, сыгравшей такую роль в моей судьбе! Ведь кто нас вывез из Омска? Те же американцы! Госпиталь эвакуировал своих больных, нас с няней разыскали, поместили в тот же вагон, где лежала мама. Мама на нижней полке справа, а на полке слева — исхудалый и бледный мужчина, позже я узнала — внук Льва Толстого Илья Ильич. В Харбине он не задержался, из памяти моей выпал, но в самом конце шестидесятых мы встретились в Москве. На слова Ильи Ильича:

— Рад с вами познакомиться! — я сказала:

— Но мы знакомы уже пятьдесят лет. Омск. Сыпнотифозный вагон.

— Господь Христос! — воскликнул граф. — Так это были вы?

Он думал, что щебечущий ребенок в красной фуфайке ему привиделся в бреду…

Они передо мной, мои американцы. Сейчас мы поедем к Рону, в его дом, где мы с Адель еще раз переночуем в комнате для гостей.

За три дня в Лос-Анджелесе мне показали все то, что туристу смотреть положено, завтра — обратно в Туссон, к нашим студентам. Которых я ежедневно, кроме суббот и воскресений, пытаюсь знакомить с жизнью моего отечества, недавно вступившего в эпоху «перестройки и гласности». За этим, себе в подмогу, меня и пригласила в Аризонский университет профессор Адель Баркер. Ее студентам никогда еще не приходилось близко видеть очевидца — жителя таинственной страны, задолго до их появления на свет потрясшей мир. И все еще продолжающей потрясать… Адель Баркер не была одинока. Как только с лязганьем и скрежетом стал подниматься знаменитый и уже во многих местах продырявленный железный занавес, как только повеяло прежде неслыханной свободой передвижения, немало других университетов стали зазывать к себе очевидцев. Всем хотелось знать, как живется нам, как дышится, что мы думаем о наступивших переменах. Не знаю, как справлялись с этим заданием другие очевидцы, видя устремленные на них доверчивые глаза молодых чужеземцев, я же иногда впадала в отчаяние. Бессилие свое ощущала. Возможно ли хоть как-то приобщить людей из другого мира к нашей действительности? Сила советского строя в его неправдоподобии (сказал один умный человек): никто не мог поверить, что все было именно так!

Идем к машине Рона. Оглядываюсь. Прощай, Тихий океан! Теперь уж навсегда!

Десять лет спустя

30 ноября — 5 декабря 1957


Ровно десять лет назад в этот день я села на пароход «Гоголь» и отплыла из Шанхая. Сейчас девятый час. Что было тогда? Вероятно сидели с Юрой в салоне, где было пианино и тепло. В каюте маленькие дети Тараниных, а у Юрки в трюме вообще было неуютно. Огромный пароход, и помню его запах специфический и долго помнила, как неприятно, потому что вскоре была качка и этот запах навсегда с ней сочетался. И напоминало мне это тогда (особенно когда я вечером ходила по палубе) мою январскую поездку из Харбина в Шанхай. Холодное море, зима, ветер, страх неизвестности, ломка старого. И тогда и тогда жалость к маме.

Утро было, кажется, серое — Шанхай в ноябре. А неделя перед этим — волнения, и прощальный ужин у Катерины Ивановны.

Все помнится, как мать в «кэмеле» стояла на пристани. Да пароход, и этот запах, и стенгазета, выпустить которую мне казалось делом чести и долга. И вероятно поэтому я не блевала во время качки: долг держал.

Первое впечатление от Находки: снега и холод. Как на необитаемый остров. Скалы какие-то, зимнее море, снег, скверно одетые люди. И наши репатрианты, застрявшие из четвертой очереди. И чувство страшной бездомности. Вот холодно, снег, а спрятаться негде. И это же чувство было по дороге, по Сибири. Дом — неуютная грязная теплушка. Барак японских военнопленных. Дыры наверху вместо окон. Печка в середине. Тьма. И громкий плач. Рыдали слабонервные дамы. Причины, конечно, были для рыданий, а все же не нужно было распускаться…

Во тьме искали свечки, раскрывая чемоданы. Как мы там спали эту первую ночь уже не помню. Помню, как я дежурила у буржуйки, свеча, около светло, а всё тонет в темноте и с верхних нар чьи-то ноги в сапогах, и я их испугалась, а потом оказалось, что кто-то из репатриантов спал. А потом стук в дверь, явился какой-то заместитель Пискуна, армянин небритый, и я долго боялась его впустить, пришел для того, чтобы сказать: «Берегите вещи. В Находке разные преступные элементы… Могут разрезать брезент палатки (а барак был огромная палатка!) и выхватить чемоданы…» Ушел. Очень стало страшно.

Спать было сыро. Не помню уже, как я спала эту ночь. Помню рыдания Тани Харитоновой и сетования других. Горжусь тем, что не поддалась рыданиям, а шутила и острила и заразила этим настроением Рому Харитонова.

А утром ясно. Мороз. Огромные снежные просторы. Розовые дымки. Нашли барак получше. Переезжали. И этот барак не брезентовый, а деревянный, сравнительно светлый, показался прекрасным жильем. Нары. Устроились: Юра на верхних, я на нижних. Рядом Харитоновы: Рома, Таня, мамаша, а Толя в другом с дядей и теткой. Тут же Лева Гроссе, супруги Карукес.

И вот началась жизнь. Ужас от уборной. Она находилась в расстоянии метров 50 от барака. Дощатое здание, конечно — ледяно-холодное, примерно десять-двенадцать дыр в два ряда, а собственно дыр не было, а вместо них горки из обледенелого кала. Ужасно. До сих пор, а прошло десять лет, когда мучают кошмары вижу страшную уборную, где негде сесть… Лишь совсем недавно сообразила, что происхождение этого кошмара в Находке.

Положила на свои доски красное стеганое одеяло, поставила нессесерчик и показалось, что уютно. И как-то потекла жизнь. Мужчины ходили по очереди дежурить на пристань, охранять тяжелый багаж. Все эти огромные ящики и сундуки стояли прямо на снегу, на берегу. Или в складах? Не помню. Я их во всяком случае видела просто на берегу. А бабы дежурили по ночам, охраняя сон остальных. Открыла в себе сразу же организаторские способности. Распределила дежурных. Сама дежурила первая в первый же вечер. Читала при свечке «Рубку леса». Эти рассказы Толстого так и будут всегда связаны с декабрем в Находке.

Очень было холодно и бесприютно. Помню как скрипела дверь в барак, помню печку, чувство тепла, когда войдешь. Жили три недели, до 31 декабря, и как-то устроились и даже казалось мило. И вот люди. Харитоновы, вернее теща Головацкая, ели баранки, целая связка была, огромнейшая, и нам с Юрой однажды от щедрот дали одну баранку пополам… Карукесы неприлично тряслись над своим добром. Горшки. Ставили на нары. Утром ходили с горшками в уборную по главной трассе и уже привыкли, и не стеснялись, и раскланивались со знакомыми. Опустились некоторые. Женька Сегеди, например, эдакий щеголь в Шанхае… На базар бегали что-то продавать и покупали мерзлое молоко в кусках. Жена Щепина помню как-то пришла, я проснулась рано утром от ее голоса. Рассказывала ужасы. И все стонали, слушая. Она из четвертой очереди была. Противно было. Соседство несгибаемого Юры очень мне помогало. Поверив в Советский Союз, он был тверд как адамант. Не давал распускаться ни в чем. Нас, конечно, не очень-то с ним любили. Мы вмешивались во все и громко стыдили хнычущих. А мне тоже хотелось иной раз похныкать…

Штаб репатриантов. Прокуренная холодная комната, я там стучала на машинке приказы штаба и ходила развешивать их в бараках. В декабре выборы. Приехал какой-то блондин и диктовал мне свою предвыборную речь. Увидев, как я печатаю, начал уговаривать остаться в Находке машинисткой. Я отказалась и испугалась. А вдруг оставят насильно? Испуг был и жил в глубине души. Какое-то недоверие к Советскому Союзу было, чего уж тут говорить.

Я все ждала России, а ее, мне казалось, не было. Эти снега и просторы, это холодное море, эти бараки, страшная уборная — уж очень неуютно. А рядом был лагерь транзитников, такой же вроде нашего, только кажется бараки там получше были. Там был один огромный барак, где происходили концерты, разные там торжественные собрания. Однажды вечером мы пошли туда на какой-то концерт. Не помню уж кто и по какому случаю концерт устраивал.

Ходили мы, как эскимосы, все в штанах. Был у меня купленный мамой перед отъездом теплый канадский полушубок. В зале не раздевались, какой там. Холод. И вот помню этот зал, набитый одетыми людьми. Не удивлюсь, если там курили, как будто в каком-то тумане все было. Какие-то артисты выступали, а я уж ничего не помню. Помню только одно. Вышла маленькая женщина и пела всем известный и всем в ушах набрякший вальс «На сопках Маньчжурии». А я до слез умилилась. Не вальсу, конечно, а какое-то первое ощущение, какое-то его предчувствие появилось у меня в этом зале с людьми в полушубках, ощущение общности, ощущение, что я среди русских.

Всё не могли уехать из Находки, говорили, что снегопады, поезда заносит. Всё ждали чего-то. Уехали нелепо, трудно. 31 декабря утром часов в десять прибежали гонцы от начальства с вестью: через два часа быть готовыми к отъезду. Трудно было, но кое-как успели. Рома и Юра побежали за пайками, давали на дорогу сухой паек, я складывала вещи. Вышли с вещами на улицу, сложили их перед бараком, ждали, что придет за нами грузовик. Сложили чемоданы, тюки.

Шел густой снег. Грузовик не пришел до одиннадцати вечера!

А вышли на улицу часов в двенадцать дня. Сторожили вещи, по очереди ходили в барак греться.

Весь этот отъезд, снег, перрон, маленькую грязную теплушку — вспоминать, пожалуй, ни к чему. Помню только, что Юра, Рома и я все время подбадривали друг друга шутками и остротами, и умирали от смеха. Когда теплушку загрузили вещами, выяснилось, что людям деться некуда. Юра орал: «А золотой фонд куда?» Мне от напряжения нервов это казалось ужасно остроумным. В теплушке не только лечь, сесть негде. Сгрудились вокруг печки-буржуйки, полная тьма. Зажгли свечу. Испуганные отчаянные лица. В двенадцать ноль ноль в первую минуту 1948 года теплушка тронулась. Все растерянно стояли, держась друг за друга. И вот мы с Юрой начали командовать. Убрать вещи, освободить полки. Какие-то билетики написали, чтобы тянуть, кто где ляжет. Разместились. Помню, тут я пала духом, увидев грязную мокрую полку, на которую вповалку должны были улечься семь человек: супруги Голова