Дороги и судьбы — страница 29 из 155

Бежишь вниз по тропинке от этого мрака и тишины. Вот опушка леса и овраг, первый, второй, показался куст желтой розы, плетень и большой старый сад. Дряхлая, ветхая избушка, в которой живет сторож. Любила я этот сад. Огромные развесистые деревья ранеток, спелые сочные дули и яблоки, красные сладкие арбузы, мягкие душистые дыни. За садом был пруд, наполовину заросший камышами. По вечерам оттуда слышалось кваканье лягушек. Самые лучшие мои воспоминания связаны со всем этим.

В начале сентября вернулась тетя Мара и привезла с собой моего брата Алека. Сначала я его не любила и дичилась, но потом привыкла и полюбила, тем более что он всегда за меня заступался, когда мы дрались с Юркой.

Мальчики поселились в шалаше, чтобы караулить сад. Домой они приходили редко, да и то только для того, чтобы переодеться и взять хлеба. Сама я ходила к ним часто, как только начнет прятаться за лесом солнце и синие сумерки упадут на землю, а в пруду заквакают лягушки, так я с корзинкой осторожно пробираюсь в шалаш. Сидя втроем, мы уплетали арбузы и дыни, а когда оставались только одни корки, Юра и Алек мазали меня ими и выгоняли из шалаша. Со слезами на глазах, вся измазанная, с пятью яблоками в корзинке, я плелась домой. Проходя через лес, я закрывала глаза, мне было страшно. А иногда мы сидели дружно и разговаривали, что было очень редко. Потом братья провожали меня через лес, и я уже не закрывала глаза и не плакала, а корзинка доверху была наполнена яблоками.

В конце осени Алек уехал. Стало пусто и скучно. Листья опали, пошли дожди, лес стоял хмурый и серенький. В нем часто слышался вой волков и свист ветра. В школе начались занятия, и все принялись за работу.

Иногда я и Юрка, надев высокие теплые валенки и шубы, шли в лес, чтобы срубить дерево. Ноги до колен увязали в снегу, сухие сучья царапали лицо и лезли в глаза. Найдя нужное дерево, Юра заставлял меня держать его, а сам, взмахивая острым топором, рубил под самый корень. Слышался стон и шелест веток, когда вскрикивала птица, перелетев на другую ветку, а потом снова наступала тишина.

В лунные вечера тетя Мара брала нас с Юрой и старую собаку Каера кататься на санках с горы. Усевшись втроем на узкие маленькие санки, мы летели с горы прямо в пруд. От страха и холода захватывало дух, глаза закрывались, а руки беспомощно вцеплялись в чью-то спину. Иногда дорогой кто-нибудь падал, и мы летели кубарем, но на душе было весело и светло.

На Рождество мы наряжались в какие-то причудливые костюмы и ходили по домам смешить знакомых. Только иногда омрачали жизнь уроки в школе.

Весной, когда еще не стаял снег, а кое-где показывалась травка, я бегала в лес собирать подснежники. На душе было радостно и светло от весеннего солнца, от проснувшегося леса, мохнатых теплых подснежников и прилетевших жаворонков.

Прошло лето, а осенью меня увезли в Томышево к бабушке Давыдовне и отдали опять в деревенскую школу.

Помню длинные зимние вечера, когда за окном бушевала метель, а мы с Давыдовной сидели в жарко натопленной избе с керосиновой лампой. Она пряла, а я читала или делала уроки. Потом, помолившись Богу, мы ложились на теплую печку и засыпали. А в трубе жалобно выл ветер, как будто просился в комнату.

По воскресеньям я ходила к обедне, возвращаясь домой, я смеялась и шутила с деревенскими девушками. Дома бабушка Давыдовна кормила похлебкой и вкусным пирогом с картошкой.

В Рождественский пост Давыдовна не давала скоромного, а когда я хныкала и не хотела есть постного, она со злостью доставала крынку молока с густым слоем сливок, краюху черного хлеба и говорила: «На, ешь, холера, прости меня, Господи!» Я ела и болтала ногами, а Давыдовна все ворчала: «Вот те язык отрежут, басурманка этакая!»

По субботам, когда я приходила из церкви, а на дворе стояла темнота и трещал мороз, Давыдовна зажигала сальный огарок и ставила около старых медных икон, на которых уже стиралось изображение. Потом она вставала на колени и крестилась широким двуперстным крестом. Я стояла рядом, всматриваясь в неясные медные иконы, и вспоминала рассказы самарской старушки о сердитом Боге, который наказал людей. Я как-то невольно по-детски шептала заученные молитвы и сама слагала слова и просьбы о том, чтобы Великий Боженька не сердился на меня. В избе был полумрак и тишина, только изредка слышались вздохи Давыдовны, шепот ее молитвы, да шелест ее толстых юбок, когда она вставала на колени.

Пришла масленица. К обеду Давыдовна напекла вкусных масленых блинов, поставила горшок со сметаной, позвала каких-то соседних баб и угощала. Они со смаком ели и хвалили блины, о чем-то все охали и плакались. Меня посадили с соседскими детьми на розвальны и повезли кататься. Со всех сторон были слышны колокольчики, фырканье лошадей, скрип саней, хохот и крики ребят и девушек.

На Страстной уже стаял снег, зазеленела травка, прилетели скворцы, запели жаворонки. С деревенскими девушками я ходила в церковь говеть. Перед исповедью я вставала перед Давыдовной на колени, целовала в морщинистую щеку, прося прощение. Потом она долго учила меня, что надо говорить на исповеди. «Коли спросят: грешна? — так и бай — грешна, батюшка, да гляди, не соври, слышь — чаво баю?» В церкви было светло, косые лучи падали на пестрые платки девушек и создавали что-то праздничное. Голос дьячка звучал однообразно и скучно, но во всей тишине, в старых неубранных иконах было что-то торжественное и великое. Никогда я не забуду этой первой исповеди и того чувства, которое я после нее испытала. Мне показалось вдруг все таким радостным, таким светлым и счастливым, мне хотелось плакать и смеяться, обнять и поцеловать всех. Сколько раз потом я была у исповеди, но это чувство никогда не возращалось, и никогда, даже в самые счастливые минуты, жизнь не казалась мне такой радостной и легкой.

Цвела яблоня. Я лежала на траве и смотрела на голубое небо. О чем я тогда думала, не помню. Почему-то мне всегда казалось, что я живу в какой-то сказке, и хотя я не знала, что где-то есть чужая, далекая земля, но я верила, что жизнь изменится, что моя сказка покажет мне много, много интересных картин. И, смотря на белую яблоню, я, маленькая девчонка, ощущала какой-то бессознательный страх перед своей сказкой.

На красной горке женился какой-то родственник Давыдовны. Я была на свадьбе. Днем пировали, пили, ели, кричали. Вечером плясали под балалайку и пели деревенские песни. Я с другими ребятами сидела на печке и смотрела на пестрые платья, смеющиеся лица, на пол, заплеванный семечками. Все это как-то вертелось и прыгало в глазах, вызывая дремоту.

Летом ходила на гумно смотреть, как молотили бабы. Когда заходило солнце, стояла у ворот и ждала, когда пастух пригонит стадо. Потом, загнав коров и овец в хлев, сидела на крыльце и о чем-то думала. Подоив коров, мы с Давыдовной пили теплое парное молоко с черным хлебом.

Прошла еще одна зима, а ранней весной приехала тетя Мара и сказала, что я уеду в Петроград, а потом в Китай, мне это было странно и непонятно. Приходили бабы и рассуждали: «А она-то там в золотых сапогах ходить будя, да калачи белые есть, вот те и счастье сиротское на голову валится». Давыдовна косо поглядывала на них и молчала, а когда они ушли, говорила: «Вот языком-то чесать, хоть отбавляй. Ты смотри не слушай их, какой там Китай, я не знаю, только золотых сапог у тебя не будет». Но мне приятно было слушать разговоры баб, хотелось верить в то, что у меня будут белые калачи и резиновые мячики, но внутри был страх перед новой жизнью.

Я опять на фабрике. Сумерки. Подали тарантас, положили вещи и стали прощаться. Тетя Мара ехала со мной в Петроград. Юра, поцеловав меня, отошел в сторону, дядя Вася, потрепав за уши, что-то сказал на прощание.

Ехали мы медленно, переезжали вброд какую-то речку. Из-за леса выплыла луна и освещала дорогу. На востоке вдруг показалось зарево, оно разгоралось все больше и больше. Кучер сердито проворчал: «Горит где-то». Я прижалась к тетке и наблюдала за алым заревом. В душе была какая-то страшная тревога и тоска, было жаль чего-то невозвратимого, казалось, оно сгорало в этом алом пятне.

В Петроград мы приехали в серый весенний день. Воздух, талый снег, огромные здания, все это мне казалось серым, мокрым, но приятным.

Взошли мы куда-то на седьмой этаж. Нас встретила бабушка, тетя Алина и Катюша. Я очень полюбила Катюшу и ее мать. Помню, как по вечерам, когда все собирались в столовой, тетя Алина садилась за рояль и пела, акомпанируя себе. В те минуты пробуждалось во мне что-то такое мягкое, тонкое и приятное. Вслушиваясь в звучный голос и свернувшись на диване в калачик, я думала о своей матери, и мне так хотелось, чтобы она была здесь, рядом. Ложась спать, я плакала без причины, а тетя Алина приходила и утешала меня.

В Петрограде я встретилась со своим братом и его матерью, тетей Надей. Изредка я даже гостила у них по неделе.

Тетя Надя была удивительный человек. Помню, как в большой серой комнате, посадив меня на диван, она читала мне интересные сказки или учила делать гоголь-моголь. Мне всегда казалось, что от нее пахнет интересными историями и чем-то таким мягким и приятным, чего я не находила в других людях. Алек, таская меня на плечах, учил танцевать вальс и польку или водил меня по городу и по берегу Невы, рассказывая мне историю этого города.

Приготовления к Пасхе, в квартире уборка, пахнет вкусными вещами. Мы с бабушкой и Катюшей ходили в магазины покупать на маленькие серебряные гривенники сахарные яички. Их нельзя есть, но они такие красивые, синие, зеленые, с ленточками и звездочками. Дома лизали с Катюшей кастрюли и ложки, нюхали испеченные печения.

На Страстной бабушка часто ходила в церковь. Помню ее лицо, когда она, опершись на палочку, молилась Богу. Ах, какое это было лицо! Слезы медленно текли по щекам и капали на пол, а в глазах было столько веры, такой твердой, необыкновенной веры. Я, тогда еще совсем девчонка, не понимала бабушку, не понимала ее жизни, веры и любви к людям.


Мария Александровна Воейкова-Киселева