Дороги и судьбы — страница 42 из 155

Почему Лондон? А потому, полагаю, что там жила родная сестра Корнаковой Фаина Ивановна, еще до революции вышедшая замуж за англичанина. «Полностью обангличанилась. Совершенно чужой мне человек!» — говорила о ней Катерина Ивановна. А поехала к ней. Гордость, видимо, запрещала Корнаковой вернуться в Москву. «Поздно. От всего отстала. Куда уж мне теперь в театр… Все там другое, новое. Молодежь обо мне и не слыхивала…» Так говорила она мне в Шанхае.

Но сестры друг с другом не поладили, и Катерина Ивановна с дочкой стали жить отдельно. Узнав ее новый адрес, я написала ей длинное и нежное письмо. Ответа не получила, да и не рассчитывала на него.

Летом 1956 года моя сестра Ольга была в Лондоне и навестила в госпитале Святого Луки умиравшую от рака Корнакову. Она изменилась так, что ее было трудно узнать. «Наталье не ответила… Она не обидится… Она знает… Передайте ей, что часто мысленно с ней разговариваю…»

15 августа 1956 года Катерины Ивановны Корнаковой не стало.


Спустя одиннадцать лет, а именно в январе 1967 года, я была в Лондоне. Там познакомилась с некоей Ольгой Сергеевной Шипман. Она жила в Англии много лет, но русский язык не забыла. Ольга Сергеевна знала Корнакову и принимала участие в ее судьбе…

— Но чем, скажите, помочь человеку, который пьет, который рукой на себя махнул? И девчонку жалко было! Ей одеться хотелось, ей друзей позвать хотелось, а дома все разбросано, пустые бутылки… Квартира у Катерины Ивановны была жуткая, вместо отопления железная печурка, на уголь денег нет…

Я слушала Ольгу Сергеевну, сидя против нее за столиком лондонского ресторана. Было время второго завтрака. Мы вкусно ели, пили красное вино. Мне очень нравился этот ресторан, маленький, уютный, с белоснежными скатертями, с вежливой обслугой… И нравилась улица, видная в большие окна. И вообще нравился Лондон…

— Не знаю, почему у нее было так мало денег. Бринер умер скоропостижно, быть может, не успел сделать нужных распоряжений, и родственники ее обделили. Думаю, так и было: ее ведь обмануть ничего не стоило, совершенное дитя во всем, что касается прозы жизни… Ну, и безалаберна до удивления — вы ж ее знали. Кроме того, пила! Когда заболела, нечем было заплатить за отдельную палату, лежала в общей, страдала от этого. В то время в Лондоне жил Юлий, то ли фильм какой крутил, то ли так приехал. Я хотела было пробиться к нему в отель «Кларидж», просить, чтобы дал денег на отдельную палату, — что ему стоило сделать благородный жест, великодушие проявить к мачехе, в память отца хотя бы… Сдуру проболталась об этом своем намерении Катерине Ивановне, но она запретила мне к нему обращаться. Об одном велела просить его — чтобы, когда она умрет, не оставил бы девочку, о девочке бы позаботился…

Она так и не научилась говорить по-английски. Каждый почти вечер ходила в какую-то пивную, сидела там до закрытия. Сначала, вероятно, объяснялась знаками, а потом ее уже знали, сразу ставили перед ней стаканчик. И все привыкли к этой опустившейся старой женщине, часами одиноко сидящей в углу и бормочущей на непонятном языке. Я подумала, что, быть может, ее не раз приходилось из пивной выпроваживать. Кто-то подходил, стучал по столику, чтобы привлечь внимание, потом тыкал большим пальцем себе через плечо: выметайтесь, мол, время! День окончен, Балладина!

Я могла бы себе представить, как она вздрагивала, непонимающе глядела, потом понимала, кивала — сейчас уйду! — с трудом вставала… Но я не хотела в это углубляться. Я впервые была в Лондоне, который хотела увидеть с тех пор, что полюбила Диккенса, кто-то ждал меня, я куда-то торопилась, и лишь через несколько дней пожалела о том, что не попросила Ольгу Сергеевну показать мне эту пивную. И еще какие-то вопросы хотелось мне задать Ольге Сергеевне, и я все собиралась позвонить ей, но так и не собралась. Меня возили в диккенсовский Рочестер, и в Оксфорд, и в Стратфорд-апон-Эйвон, водили в театры, приглашали в гости, ну, короче говоря, очень было интересно и весело. А когда спустя четыре года я вновь попала в Англию, Ольга Сергеевна уже умерла, и некому было показывать мне пивную, и некого было расспрашивать.

Мои встречи с Вертинским

Граммофонную пластинку с его голосом я услыхала впервые, когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать. На одной стороне: «Ты успокой меня…», на другой — «Сероглазый король». Очень меня взволновал этот голос, больше говорящий, чем поющий, — и музыка, и слова. «Но ты ушла холодной и далекой, закутав сердце в шелк и шиншилла…» Это звучало красиво, звучало загадочно, я и не стремилась узнать значение таинственного слова «шиншилла»… Вскоре у меня появилось еще несколько пластинок Вертинского.

Я слушала их вечерами, когда родителей не было дома. Осень. Сумерки. Не зажигая огня, я залезаю с ногами в кресло и упиваюсь голосом Вертинского сквозь шипение старого патефона. Я сижу в столовой: в углу диван, рядом мамин секретер с застекленными фотографиями над ним, посредине обеденный стол, окруженный стульями. Окна синели, уже едва различишь акации у забора нашего палисадника и две клумбы с умирающими астрами. При первых звуках рояля и голоса все привычное, будничное, надоевшее исчезало, голос уносил меня в иные, неведомые края. Где-то прекрасные женщины роняют слезы в бокалы вина («Из ваших синих подведенных глаз в бокал вина скатился вдруг алмаз…»), а попугаи твердят «жаме, жаме, жаме» и «плачут по-французски»… Где-то существуют притоны Сан-Франциско, и лиловые негры подают дамам манто… Я видела перед собой пролеты неизвестных улиц, куда кого-то умчал авто, и хотела мчаться в авто и видеть неизвестные улицы… «В вечерних ресторанах, в парижских балаганах, в дешевом электрическом раю…» При этих словах внутри покалывало сладкой болью: вспоминался один августовский вечер.

Я гостила на даче школьной подруги Тани Ш. в поселке Лаошагоу. Тем августом Тане исполнилось четырнадцать лет (я была на восемь месяцев младше), и Танина мать Ольга Ивановна после наших долгих и слезных упрашиваний согласилась отпраздновать сей торжественный день ужином в курзале — так назывались тогда дачные рестораны с эстрадной программой. Нас с Таней давно волновала доносившаяся из курзала музыка, силуэты танцующих пар, и вот мы попали в это прекрасное место, мы впервые в ресторане как взрослые, и пусть в наши бокалы налито не вино, а какая-то сладкая водица — все равно как взрослые! В качестве кавалера для Таниной сестры, семнадцатилетней Ирины, был приглашен сын приятельницы Ольги Ивановны, студент политехнического института Игорь. Ему двадцать один год. Он высок, строен, красив. Я влюблена в него уже две недели — любовь с первого взгляда. О взаимности и мечтать не смею: длинна, худа, нескладна, некрасива, да и лет мне мало… Но все равно эта тайная безнадежная любовь осветила то лето в Лаошагоу, где каждую минуту либо в парке, либо у реки мог попасться Игорь (при этих встречах что-то внутри у меня обрывалось и падало), и утром было весело просыпаться при мысли, что человек этот где-то тут, рядом, я вспоминала каждое его ко мне обращенное слово вроде: «Где вы успели так загореть?» Или: «А вы, оказывается, хорошо плаваете!» Уже того хватало, что он вообще меня замечал, и я потом повторяла про себя на разные лады: «Где вы успели так загореть?», «Хорошо плаваете…»

Близкое присутствие Игоря, музыка, женщины в вечерних платьях, запах духов наполняли меня восторгом, я онемела, я не могла есть, хотя что-то вкусное дымилось на наших тарелках. Но недолго длилось это счастье. Внезапно Ольга Ивановна, сидевшая между мной и Таней, резко поднялась, схватила нас за руки и потащила к выходу… На эстраде выступал певец-юморист, а нас, от растерянности не сопротивлявшихся, тащила за руки Ольга Ивановна мимо столиков с изумленно глядящими людьми, мимо официантов, поспешно отскакивающих (у одного из них я плечом едва не вышибла поднос), тащила упорно, непреклонно, в сознании своей правоты, сердито бормоча: «Такое петь при детях!», гордая своим возмущением, гордая тем, что вовремя услыхала, спохватилась и вот спасает нас, охраняет от разврата и зла… И мы стремительно приближаемся к выходу, и грохочет пустой стул, оказавшийся на нашем пути… Парк, стволы старых вязов, освещенные ресторанными окнами, тихий теплый вечер, по августовскому небу покатилась и упала звезда, и сыростью пахнуло от близкой реки, и уже все позади — Игорь, запахи вина и духов, наш недоеденный ужин… Мы с Таней опомнились: «Мама, ты что?» — «Ольга Ивановна, почему?» — «Потому!» — «Мама, но мы вернемся?» — «Мы идем домой!»

Таня хныкала весь обратный путь: «Всегда с тобой так!.. Вечно ты все испортишь! Что он особенного пел? Ваня с Машей…» — «Замолчи!» Я протестовать не смела, да и не могла — в горле ком, вот-вот разревусь, ведут домой, все кончено!

Добрейшая, лучших намерений исполненная Ольга Ивановна не догадывалась, что, не вытащи она нас с такой поспешностью, мы с Таней и внимания не обратили бы на слова песни, не вслушались бы, а позже не вспомнили б. А тут, насильно и шумно выведенные, вспомнили и запомнили, да так, что возмутившие Ольгу Ивановну слова («Ваня с Машей в том подвале даром время не теряли…») в памяти моей застряли на всю жизнь, столько прекрасных стихотворных строк ушло, забыто, а эта чепуха десятки лет засоряет голову.

Мой ресторанный опыт на том и закончился и длился-то каких-то полчаса, но впечатление от него не изглаживалось долго. От запаха духов, от где-то раздавшейся музыки внезапно и сладко щемило сердце, и я видела столик на веранде, бокалы, вечерние платья, а главное, главное — Игоревы серые глаза, — «О, как ты красив, проклятый!».

Когда я впервые услыхала Вертинского, я все еще была влюблена в Игоря, хотя за зиму видела его от силы два раза, а следующим летом и вообще не видела. Быть может, эта любовь стала бы угасать без питания, но песенки Вертинского ее оживили, подстегнули. Там ведь много говорилось о несчастной любви. Она уходит, Она бросает его, а Он молит: «Не уходи, не будь такой жестокой…» В другой песенке Она уходит, даже вещей своих не забрав: «На креслах в комнате белеют ваши блузки, вот вы ушли, и день так пуст и сер…» Неблагополучно сложились и отношения с по