Дороги и судьбы — страница 54 из 155

U. S. N. («Юнайтед Стейтс Нейви» — флот США). Женщины в брюках, невиданная обувь, эти буквы на спинах — было от чего прийти в изумление. Старушка, у которой я покупала однажды молоко (ах, чудесная старушка, морщины, выцветшие голубые глаза, а под вязаным платком еще и белый!), прошамкала: «Милые ж вы мои! Вы кто ж будете? Не французы?» «Какие французы? Русские мы, бабушка, русские!» — твердила я, с наслаждением повторяя слово «русские» и едва удерживаясь, чтобы не обнять старушку. «Откуда путь держите?» — «Из Китая». — «Ишь ты! А хлеб белый там есть?» — «Есть, бабушка». — «Чего ж уехали?» — «Но… Но мы в России хотим жить!» — я тут несколько сникла, меркантильность собеседницы огорчила меня — разве хлебом единым? «Так, так», — неопределенно пробормотала отсталая старушка…

В Свердловске мы стояли пятеро суток, большая часть репатриантов нашей группы там оседала, две или три теплушки, направлявшиеся в Казань, отцепляли, прицепляли к другому составу, перегоняли с одних путей на другие. Утром мы выскакивали из теплушки на паутину рельсов. В этом уральском городе поздно рассветало, лишь взглянув на небо, мы видели — светает, а среди товарных составов темно по-ночному, мы брели в потемках, держась за руки. В темном лесу бродили неизвестные личности, жаждавшие чем-нибудь поживиться у странных приезжих. Нас окликали: «Граждане! Продать ничего не желаете?» Мы желали. В крупные города наш эшелон попадал обычно ночью, до Свердловска городов при дневном свете мы не видели, только деревни, станции, полустанки. А тут, погуляв в первый день по улицам, нам, всем троим, захотелось вкусной еды, музыки и вообще красивой жизни… Вот мы однажды и продали бродившим среди составов личностям свои наручные часы. Юра и Рома сделали это, не дрогнув, а я заколебалась — как же теперь без часов? Покупатель ободрил меня словами: «Ничего, гражданочка, новые будут. В своем отечестве не пропадете!» Очень пришлись мне по душе эти слова, я не раз цитировала их в письмах. Я в своем отечестве. Я не пропаду.


22 января 1948

Свердловск… Семнадцатого декабря были отменены карточки, жизнь на глазах становится легче, лучше…


(С чем, интересно знать, я сравнивала? Что я знала о жизни при карточках?)


Какая должна быть здоровая экономика, чтобы после такой войны так скоро, так ощутимо облегчить жизнь людей! Магазины Свердловска завалены продуктами: сыр, масло, варенье, конфеты, хлеб, мясо… Итак, обилие — это первое, что нас радостно поразило. Второе — истинная свобода и демократия. Мы, репатрианты, полноправные граждане нашей страны и можем свободно разъезжать по всему Советскому Союзу. Мы как все, мама! Не будет больше комплекса неполноценности, который нас мучил в Шанхае, где мы были «граждане без национальности», «белые второго сорта»…


Однако с самого начала подразумевалось, что мы, приехав в страну, становимся полноправными гражданами, а беспрепятственное передвижение граждан по территории своего отечества не заслуживало, думается, такого восторга и удивления. Дело тут было в том, что мы (во всяком случае Юра и я) не считали себя равными советским гражданам. Ведь мы выросли и сложились в условиях капитализма, а здешние люди воспитаны передовой системой социализма. Значит, нам предстояло много над собой работать, чтобы достигнуть уровня советского человека. И вдруг нам говорят, не дожидаясь, пока мы дорастем: вы как все, поезжайте, куда хотите, живите, где понравится. Ну, правда, было добавлено, что в городах, перечисленных в списке, нас сразу пропишут, дадут общежитие и работу, а в городах иных — прописки, жилья и работы придется добиваться самим, о том, что такое прописка, мы имели, между прочим, представление самое смутное. Но это пустяки! Главное то, что мы свободны ехать куда хотим, между нами и здешними людьми не делают разницы. Это-то я и называла свободой и демократией.

О советском человеке у Юры были представления, впрочем, несколько преувеличенные. Юра полагал, украсть этот человек не может. Зачем, скажите, красть в обществе, где нет безработицы, где каждый может честно заработать? Беспокойство репатриантов о своих чемоданах казалось Юре проявлением невоспитанности и политической отсталости… Сам он, помогая во время погрузок и разгрузок, свои вещи оставлял напоследок, бросал как попало, не оглядывался на них, и один чемодан у него таки исчез. Это Юру огорчило, но позиций его не пошатнуло: из каждого правила есть исключения, и не будем забывать о пережитках капитализма в сознании людей… Я в своем увлечении теорией так далеко не заходила, за своими вещами приглядывала…

«Третье, от чего я в восторге (писала я матери), это доступность образования, поощрение культуры. Знаешь, даже в небольших селах — прекрасные библиотеки, журналы, все что хочешь. А уж в Свердловске — трудно описать, как здорово! Мы походили по библиотекам, посидели в читальном зале. Сколько людей учится! Платить за учение не надо, наоборот, учащимся платят стипендии. Приехав в Казань, я непременно поступлю в институт. Ты так всегда хотела, мама, чтобы у меня было высшее образование. Оно будет у меня!»

Мы долго ехали. До Казани наши теплушки доскрипели, дотряслись лишь в последних числах января. Нас поместили в Дом колхозника, предварительно освободив его от других постояльцев, и выдали безвозмездные ссуды: семейным 1000 рублей, одиночкам — 600. В общежитии было тесно, рядами, как в больнице, стояли койки, но чисто и тепло. Вечером уборщица приносила огромный самовар, ставила на стол, и к этому времени на деревянной лестнице слышались тяжелые хромающие шаги. К нам шел представитель Совета министров Татарской АССР товарищ Колесов. Ему было поручено заниматься нашим трудоустройством.

Нелегкое поручение! Столкнулись два мира, две системы. Среди приезжих были люди, ставившие Колесова в тупик. Он переспрашивал, страдальчески морщась: «Кто? Кто? Извините, не понял!» «Брокер!» — с достоинством отвечал мужчина средних лет. «Как?» — «Ну — брокер! Маклер, что ли, по-вашему. Комиссионер!» — «А что именно… Чем именно вы занимались?» — «Покупал. Продавал. Перепродавал. В общем, крутился!» — «Крутился… — растерянно повторял Колесов. — Куда ж мне вас?» Или: «Имела салон дамских нарядов!» — «Портниха?» — оживлялся Колесов. «Почему портниха? Имела свое дело. А иголки в руках и не держала никогда!»

Врач. Инженер-электрик. Дамский мастер. Слесарь. Часовщик. Маникюрша. Это было понятно. Колесов светлел лицом, тут же, за столом у самовара, писал бумажки, ставил печать. «Завтра пойдете в такую-то больницу, вот адрес, в институт, в парикмахерскую, в часовую мастерскую — вас возьмут на работу!» Но бывало, что радость Колесова длилась недолго. Маникюрша на другой же день швыряла бумажку на стол. «Не приняли?» — «Очень даже радостно приняли, только за эти деньги я работать не буду. Копейки за маникюр платят! Найдите мне другое что-нибудь!»

Колесов замолкал. Сидел понурившись, опершись на палку двумя руками, положив на них подбородок… От друзей-шанхайцев, приехавших в Казань с предыдущей группой, нам с Юрой было известно, что Колесов — старый большевик, ходит на протезе — потерял ногу в Гражданскую войну. Мы Колесова очень уважали. А когда он так сидел, понурившись, жалели и любили… Крупный, седой, с простым русским лицом, небольшими внимательными серыми глазами — Колесов был человеком добрым, тем труднее ему с нами приходилось. Его уже нет в живых. Я всегда вспоминаю о нем тепло…

Юра и я решили, что мы обузой Колесову не будем, сами найдем себе работу. Но где тот участок, на котором мы сможем беззаветно трудиться, принося пользу стране?

Это и было главной темой наших споров во время многосуточного пребывания на верхних нарах теплушки, где невозможно было читать (трясло, подкидывало), а сидеть — лишь согнувшись в три погибели… За мной был десятилетний опыт работы в печати, а летом 1946 года лучшие мои фельетоны и публицистические статьи, публиковавшиеся в шанхайской просоветской газете «Новая жизнь», вышли отдельной книжкой. Но Юре и заикнуться нельзя было о том, что я бы хотела продолжать заниматься журналистикой. Впрочем, я и сама понимала: рано. Это позже, когда я кончу филологический вуз, вникну в советскую жизнь. А пока у меня есть хорошая профессия — стенография: в годы войны в Шанхае я брала уроки у старушки, когда-то стенографистки Государственной думы. И на машинке я печатала с пулеметной скоростью… Однако Юра считал, что нам следует идти работать на завод. Надо изживать привитые капитализмом недостатки, а в здоровом рабочем коллективе процесс изживания пойдет быстрее. Тесное общение с рабочим классом даст нам куда больше любых институтов. Я ловила Юру на противоречии: «Нам? А стране? Ты же твердишь, что сперва о стране, не о себе надо думать! Какую пользу я принесу на заводе, если ничего не умею делать?» — «Научат! Научишься! Я для начала готов хоть кирпичи таскать!»

В теплушке полутьма, единственное крошечное оконце замерзло, говорим мы шепотом, полулежа, я устаю от этого прямолинейного ригористического мышления, спор надоел, я уже не спорю, я отругиваюсь: «Вот ты и таскай, а я не буду!» Минутами я ненавижу Юру. В его присутствии нельзя пожаловаться на холод, на жажду, на неудобства пути. Такое называется «хныканье». Хнычет, как известно, обыватель, который дальше носа своего не видит, обобщать не способен, а лица политически подкованные должны служить обывателю примером, а не ныть вместе с ним. Даже невинные восклицания типа: «Чаю хочется!» — осуждались Юрой. Очень был строг! В Казани он пошел на завод, именно на кирпичный, собираясь таскать кирпичи (слово и дело у этого человека не расходились!), но вмешался Колесов. Юру в рабочие не взяли, а посадили в контору помощником бухгалтера. Позже Юра стал преподавать английский язык в средней школе.

Твердо решив не быть обузой Колесову, я однажды утром взяла свою портативную пишущую машинку и двинулась в путь. План такой: я иду по улице Баумана (главная улица Казани), захожу в учреждения и предлагаю свои услуги в качестве стенографистки-машинистки. Первым на пути моем возник банк. Я потребовала провести меня прямо к директору. Очень удивились, но провели. Директор, моложавый блондин, смотрел на меня во все глаза, пока я втолковывала ему, что знаю стенографию, могу быстро, слепым методом, печатать на машинке и сейчас ему это продемонстрирую. Я поставила машинку на стол для совещаний, проворно сдернула чехол и сказала: «Говорите что-нибудь!» Директор смотрел онемело. Затем дар речи вернулся к нему, он что-то заговорил, я застучала на машинке. Потом произошло следующее. Директор снял телефонную трубку, набрал номер и — радостно: «Вань? Ты? Слушай! Ко мне тут одна пришла… Ну, из этих, из приезжих… На машинке печатает — ты не поверишь: цирк! Говорит, будто знает еще и эту… стенографию. А? Тебе ж нужна была? Вот я и пошлю. Мне-то пока ни к чему, а ты хватай, пользуйся моей добротой, ха-ха!»