И вот она усажена в голицынский пикап (букет в руки, вещи сзади), и шофер Юра завел мотор, и машина исчезла, и провожающие разошлись, а я вернулась в свою комнату, к машинке, к оставленной работе. Работалось плохо. Все я вспоминала Ахматову, ее лицо, ее слова, и ту давнюю свою шанхайскую статью вспоминала…
На место Анны Андреевны уже кто-то приехал, за вечерним табльдотом было очень оживленно, и мне еще недавно нравилась новая среда, в которую я попала, разговоры нравились, шутки нравились, а тут все стало казаться пустой болтовней… Ликующие. Праздно болтающие. Было одиноко и грустно.
Четыре года спустя я услыхала от Ахматовой врезавшиеся мне в память слова: «Поэт всегда прав». Не эту ли правоту поэта я ощутила тогда?
В декабре того же года (я уже жила в Москве) мне позвонил Виктор Ефимович Ардов. Ахматова здесь, приехала делегатом на Второй съезд писателей, живет в гостинице, но в данный момент находится у Ардовых и выражает желание меня видеть. Мне было подробно рассказано, куда идти от метро «Новокузнецкая», куда повернуть, войдя во двор: направо под арку, налево в подъезд.
И вот я в квартире Ардовых. Передняя образует угол, внутри угла шестиметровая комната, в которой обычно жила, приезжая в Москву, Ахматова. Сколько раз мне предстояло бывать в этом крошечном, с высоким потолком, похожем на шкаф помещении! Прямо из передней дверь в общую проходную комнату, там большой стол и у стены диван с высокой прямой спинкой. Посторонних в тот вечер, кроме меня, никого не было, а народу много: Алеша Баталов (сын Нины Антоновны от первого брака) с женой Ирочкой, сыновья Ардовых Миша и Боря, сам Ардов, Нина Антоновна, Анна Андреевна… Меня сразу включили в обсуждение цвета и фасона нового платья Анны Андреевны (только что кончилась примерка, происходившая в кабинете Ардова), потом вовлекли еще в какой-то разговор, было весело, непринужденно, пили чай… Ардов обращался с Анной Андреевной бесцеремонно, называя ее «мама» (с грузинским акцентом) и «мадам Цигельперчик» (с еврейским акцентом)… Нина Антоновна спрашивала с грубоватой заботливостью: «Лекарство опять не приняли?» Отодвигала масло: «Хватит, вам больше нельзя». Мальчики были весело-почтительны. Анна Андреевна была совершенно другой, чем в Голицыне, смеялась на шутки Ардова, и чувствовалось, что она привязана к Нине Антоновне и к мальчикам и что в этом доме ей хорошо.
Через несколько дней я навестила Анну Андреевну в гостинице «Москва», где Ахматова занимала большой двухкомнатный номер, деля его с какой-то ленинградской писательницей, тоже делегаткой съезда. Эта дама, к счастью, отсутствовала, и мы с Анной Андреевной сидели вдвоем. Я не помню, с чего начался наш разговор, помню лишь, что Анна Андреевна постоянно удерживала меня, стоило мне сказать какую-нибудь фразу полным голосом: «Тсс-с! Тише!» Прижимала палец к губам и этим же пальцем указывала на потолок. Быть может, я пыталась поздравить ее с тем, что вот, мол, как все славно, она опять член Союза писателей, мало того — делегат! А ведь я и не знала, когда и почему ее вернули в Союз писателей, удивительно мало я еще знала в то время… И очень была поглощена своей жизнью, ее неустройством. Из Шанхая только что приехала моя мать. Поселилась у друзей в Трубниковском переулке. «Там ей плохо, — жаловалась я Ахматовой, — глубокий подвал, комнатушка без окна, и вообще…» Меня перебивали: «Тсс!» — и палец в потолок. Но ведь я говорила о вещах невинных, кто угодно мог их слушать! Предосторожности эти казались мне излишними, чуть ли не смешными, а с другой стороны — радовало, льстило доверие Ахматовой. Она так недавно со мной знакома, она не знает меня, но, значит, уверена в том, что я ей предана. И она права… «Чем бы вас угостить? — спрашивала тем временем Анна Андреевна нормальным голосом и, глядя искоса, как бы прощупывая почву, добавила: — Может быть, купить вина?» Я мгновенно вскочила и выразила горячее желание тут же пойти в буфет и принести вино… Какое-то время спустя, вспоминая этот гостиничный визит, Анна Андреевна говорила с усмешкой: «Помнится, вы очень оживились при слове „вино“…» Это была первая бутылка сухого вина, которую мы распили с Анной Андреевной.
Лето 1955 года она провела в Москве у Ардовых. Я бывала у нее, она приезжала ко мне на улицу Кирова. Со мною и А. А. Реформатским она провела день своего рождения — 23 июня. Я часто видела Ахматову, однако все еще ощущала скованность в ее присутствии… Помню теплый летний вечер, мы с нею сидим в сквере на Ордынке, куда Анна Андреевна ходила иногда подышать воздухом, больше молчим, чем говорим. Сквер пуст, если не считать какого-то пожилого человека на дальней скамейке. Одинокий этот гражданин заинтересовал Анну Андреевну, она все поглядывала в его сторону, затем сжала мою руку: «Видите?» — «Вижу». — «Понимаете?..»
Я догадалась: ей кажется, что этот человек очутился в сквере не случайно. «Понимаю». — «Вот так у меня всегда! — четко и гневно произнесла Ахматова. И добавила: — Пойдемте!» Мы встали, мы пошли, и время от времени она требовала, чтобы я обернулась. «Идет он за нами?» — «Мне кажется, нет. Не вижу его. Много прохожих». — «Идет непременно! Идет, будьте уверены!»
Я совсем не была в этом уверена. Таинственный гражданин, возможно, там на скамейке и остался. Вышел, как все, подышать воздухом. Но противоречить Ахматовой не смела. И права не имела! В эту страну я приехала семь лет тому назад, уверенная в том, что я знаю, куда еду, а затем — где нахожусь, и вообще прекрасно во всем разбираюсь. Друзья мои и я, выросшие за рубежом, верили советской печати, а иностранной и эмигрантской — не верили. И мы считали: можно и находясь вдали от страны, ее понимать. Достаточно изучать классиков марксизма, читать советскую прессу, знакомиться с высказываниями товарища Сталина — и все тебе будет ясно. Эта ясность, однако, покинула меня еще до встречи с Ахматовой. Уже возникли тревожные сомнения. На невежестве основанная самоуверенность, с какой я позволяла себе рассуждать о здешней жизни, постепенно исчезала. Могу ли я противоречить Ахматовой? Если не сейчас, не сию минуту за нею следят, то, значит, следили прежде! Не болезненная это подозрительность, а осторожность, рожденная опытом.
Затем я проводила Ахматову до дверей ее квартиры. Хотела проститься. «Зайдите, посидите со мной немного». В квартире тихо, кажется, кроме домработницы, нам отворившей, дома не было никого. В своей похожей на шкаф комнатушке Ахматова села не на кровать, как обычно, а к столу. Я — на стул около. Она надела очки, положила перед собой какие-то листочки. «Я вам сейчас почитаю». И стала читать вступление к «Поэме без героя»:
Из года сорокового,
Как с башни, на все гляжу,
Как будто прощаюсь снова
С тем, с чем давно простилась,
Как будто перекрестилась
И под темные своды схожу.
Впервые я слышала те мерные, торжественные интонации, с которыми Ахматова читала стихи. И строки эти слышала впервые. Я глядела на ее прекрасный профиль, на крупную седую голову, радовалась, даже тщеславилась (она мне читает!), но плохо воспринимала то, что слушала. Это позже я оценила и полюбила «Поэму без героя», а тогда мне, видимо, мешали суетные, отвлекавшие меня мысли…
В октябре того же года за чайным столом Ардовых возник разговор о Голицыне. Нина Антоновна считала, что Ахматовой необходимо побыть на воздухе хоть недели две. Ехать туда одна Анна Андреевна категорически отказалась. Я вызвалась пожить там вместе с ней.
Мы снова в Голицыне. Осень, ранние сумерки, частые дожди, народу мало, не все комнаты заняты. И снова за общими трапезами я вижу Ахматову величественно-строгой, сурово-неприступной. Теперь я знаю, что это броня ее, в которую она облекается в присутствии посторонних. У кого хватит решимости прорваться сквозь эту броню с фамильярностью, с бестактным вопросом? Разве что у безумцев! Такие изредка находились. Подошла как-то к Анне Андреевне одна старушка, числившаяся в членах Союза писателей, но давно ничего не писавшая и явно выжившая из ума, и спросила шепотом: «А как поживает Зощенко?» «Хорошо, благодарю вас», — ответствовала Ахматова.
В сумерках между чаем и ужином сидели в ее комнате, в той же восьмой… Как-то речь зашла о Блоке, о мемуарах Любови Дмитриевны. К этим мемуарам Ахматова относилась презрительно и произнесла запомнившуюся мне фразу: «Чтобы остаться Прекрасной Дамой, от нее требовалось только одно: промолчать!» В другой раз был упомянут Герцен. О нем, о жене его Ахматова говорила тем тоном, каким говорят о близких знакомых, а о семейной их драме так, будто она произошла вчера. Ахматова не прощала Наталье Александровне, что она вовлекла Герцена в свои отношения с Гервегом: «Терпеть не могу женщин, которые вмешивают мужей в свои любовные дела». И еще: «Уверяю вас, она умерла от любви к Гервегу…»
Помня, что Анна Андреевна читает по-английски, я дала ей роман Сомерсета Моэма «Бремя страстей человеческих». Роман этот мне нравился, Моэма я знала хорошо и вполне была готова побеседовать об этом авторе. Но я совсем не была готова к той уничижительной критике, которой Ахматова этот роман подвергла. Она издевалась над автором, ловя его на противоречиях, утверждала, что страдания героя смешны, ибо ничтожны. Я пыталась возражать, но логика Ахматовой безупречна, ирония несокрушима, и я замолчала беспомощно… Просто было неловко, что роман этот мне нравился. Слабо утешала себя тем, что читала его давно и не перечитывала…
Впервые тогда я услыхала суждения Ахматовой о литературе, очень страстные, очень личные. Литература была делом, ее близко касающимся, непосредственно задевающим, тут она ничего прощать не собиралась, тут была неумолима. «За такое на Сенной бьют батожьем!» — это гневное восклицание я услыхала от нее позже в связи с появившимся в газете весьма слабым стихотворением.
Той поздней осенью, когда я проводила наедине с Ахматовой многие часы, моя робость, моя скованность постепенно исчезали. Я ощущала ее дружелюбие, видела, что меня принимают такой, какая я есть, и нечего пыжиться, влезать на котурны, стараясь казаться умнее