Дороги и судьбы — страница 85 из 155

ивали синие искорки, или это казалось мне? Обошли поле, снова вышли на перекресток улиц Тренева и Серафимовича, англичане уверенно свернули к дому Чуковского, явно собираясь там посидеть (ведь они прийти не успели, как их вывели гулять!). Мы — колебались, однако Корней Иванович схватил под руку поэтессу, повлек ее за собой, на ходу умоляя прочитать одно ее прекрасное стихотворение… Поэтесса отнекивается, он настаивает: «Душенька! Умоляю вас! Вот и они послушают!» «Они» относилось к англичанам, которые, взявшись за руки, веселые, как дети, оживленно болтая на родном языке, неуклонно приближались к воротам дома Чуковского.

Но до этих ворот дойти им не было суждено. Все мы были остановлены почему-то у ворот детской библиотеки. «Сюда! Сюда! — командовал Корней Иванович. — Сюда!» Мы вошли, недоумевая. На лицах англичан было написано радостное предвкушение чего-то интересного. Что еще собирается показать им этот кудесник, этот волшебник, этот обаятельнейший человек? А он взял поэтессу за талию, легко приподнял и поставил на камень, как на эстраду: «Читайте! Читайте, милая, читайте, душенька!» Она — что ей оставалось? — стала читать свои стихи. Лицо Корнея Ивановича мгновенно стало серьезно-слушающим; не отрываясь глядел он на читающую, впивал каждое слово и даже молитвенно сложил ладони. Посерьезнели и гости. Имя поэтессы было, несомненно, знакомо англичанке, и, мне кажется, она восприняла этот неожиданный уличный дивертисмент как честь, оказанную им, гостям из Англии. Что касается англичанина, то он в первую минуту глядел изумленно, но затем, видимо, сказал себе, что, попав в среду русских, удивляться ничему не следует, от русских всего можно ждать — то они поют, то они декламируют в самое неподходящее время и в самом неожиданном месте… «Еще! Еще!» — вскричал Корней Иванович, когда стихи были дочитаны, зааплодировал, и англичане захлопали в ладоши, улыбаясь, благодаря, а я все поглядывала на Корнея Ивановича — уж больно восторженно аплодирует, уж больно молитвенно слушал, наигрыш тут какой-то, что за этим кроется? Читать другие стихи поэтесса отказалась наотрез, мы вышли из ворот, Корней Иванович первый, англичане за ним… Они свернули было направо, но Корней Иванович вдруг обернулся, схватил в свои объятия растерявшуюся англичанку, прижал ее к груди, говоря, что был несказанно рад видеть ее и ее супруга и как жалко расставаться!

На лице англичанки, видневшемся у плеча Корнея Ивановича, было написано горестное недоумение. «Но я… но мы…» — пыталась она сказать, но слова ее потонули в потоке нежных слов Корнея Ивановича: он выражал отчаяние по поводу того, что милые гости на днях едут к себе на родину и он больше их не увидит, но «мы будем писать друг другу, не правда ли?» «Да, да, будем!» — бормотала окончательно растерявшаяся англичанка, а Корней Иванович, отпустив ее, уже горячо жмет руку ее мужу; тот беспомощно и вопросительно смотрит на жену (в чем, дескать, дело? почему он уже прощается?)… Затем Корней Иванович посылает всем нам воздушные поцелуи, и вот его уже нет рядом, быстрые шаги, взмахи длинных рук, идет к себе, свернул на мостик, исчез в калитке… В нашей маленькой группе стало очень тихо, и утешающий голос приятельницы моей: «Идемте ко мне чай пить!»

Итак, пока мы беззаботно гуляли вокруг поля, изобретательный мозг Корнея Ивановича трудился, придумывая наиболее безболезненный, наименее обидный способ отделаться от гостей. Способ был найден. Остановка во дворе библиотеки, чтение стихов — это какое-то действо, действо закончилось, теперь можно было притвориться, что именно за этим (стихи послушать) мы заходили сюда, а выйдя, простимся и расстанемся. Думаю, что англичане восприняли происшедшее именно так, как того хотел Корней Иванович: произошло глупое недоразумение. Мы-то хотели зайти к чудесному старику, посидеть с ним, а он не понял, он стал прощаться, думал, видимо, что мы торопимся… А мы совсем не торопились! Надо было ему это объяснить, но не удалось, так бурно и поспешно вышло это прощание, до чего же обидно! Англичанка, конечно, не была в силах представить себе, что чудесный Чуковский, столько лет с ней переписывавшийся, полюбивший ее сначала заочно, затем очно, бурно обрадовавшийся, когда сегодня она неожиданно вновь его посетила, что этот добрейший, любезнейший, обаятельнейший человек попросту от нее отделался.

Почему же он отделался? По всей вероятности, в тот день, когда явились англичане, он мало работал из-за того, что ночью дурно спал, был недоволен собой и не был в силах себя отдавать, себя растрачивать — ведь иначе общаться он не умел. Ему нечего было тратить в тот день, и он тут же вывел гостей на прогулку, чтобы больше в дом не вводить. Это ему блестяще удалось. Я долго смеялась, вспоминая молитвенно-слушающее лицо Корнея Ивановича во время чтения стихов и эту прощальную сцену с объятиями… Актер. Фокусник. Мастер лукавства!

Не проще ли сказать посетителю: «Извините, но у меня срочная работа!» или: «Извините, я сегодня устал»? Возраст Корнея Ивановича давно дал ему право ссылаться на усталость. Этим правом он, однако, не пользовался никогда. О том, что занят и уделить время посетителю не может, тоже не говорил никогда. Почему же? Вероятно, потому, что подобные прямолинейные заявления казались ему грубостью. Грубости же он не терпел, избегал ее всячески.

И вот при виде неожиданно и не вовремя явившегося гостя Корней Иванович владел собой настолько, что даже делал вид, что гостю рад. Разыгрывал приятное удивление. Выводил гостя на прогулку, оживленно беседуя с ним по дороге. На эти игры тратил себя, но иначе, видимо, поступить не мог — таков был его характер, таковы были его каноны вежливости. Он считал, что этот мягкий, лукавый и — добавлю — несколько громоздкий способ отделываться от посетителей менее для них обиден, чем если сразу, с порога, заявить: «Извините. Принять вас не могу. Устал». Возразить тут нечего, каждый, в конце концов, поступает соответственно своим взглядам. Но вот само стремление гостям не поддаваться, их жертвой не быть, не ломать ради них рабочего дня — это стремление мне очень понятно и глубоко мною уважаемо.

Он нуждался в людях, был к ним жадно любопытен, общение было ему необходимо. Однако делу — время, потехе — час. Работа в жизни Чуковского занимала главное место, он трудился ежедневно, по многу часов, не делая скидок ни на возраст, ни на бессонницу, которой страдал смолоду… День его был строго распределен по часам — что и должно быть у каждого, кто не ходит на службу, а трудится дома. Кто-то в шутку сказал, что русский писатель любит, когда ему мешают работать. В этом отношении Корней Иванович русским писателем не был: помех не любил, расхлябанность ненавидел. И русской мягкотелости по отношению к гостям, даже к тем, кто явился издалека, не проявлял.

Он вторично подарил мне свою книгу «От двух до пяти», в новом издании, с надписью «Обожаемой Ильиной!». Этой надписью я уже не упивалась. Мне он пишет «обожаемой», другому — «с пламенной любовью», третьему — еще что-то в этом роде, но все это ровно ничего не значит. Я знала, с какой щедростью расточает он направо и налево ласковые слова, действуя, видимо, по принципу: ему(ей) приятно, а мне — ничего не стоит. Я уже встречала дам, которые со скромной гордостью намекали, что они милы Чуковскому, он так всегда бывает счастлив их видеть, и среди намекавших была та, завидев которую в окно, Корней Иванович просил домашних сказать, что он умер… Чуковский прекрасен. Общество его драгоценно. Но необходима осторожность.

Ездила я в Переделкино только летом, когда там жили родные Корнея Ивановича, по их зову. Позже, когда у меня появился автомобиль, возила в гости к Чуковскому Анну Ахматову. Я понимала, что у Корнея Ивановича бывают те люди, с которыми его связывает какое-то общее дело. К нему ездят молодые ученые из Института русского языка, помогающие в работе над книгой «Живой как жизнь», ездят переводчики, ездят редакторы. А также все те, кто оказывает Чуковскому помощь в его работе: читают корректуры, достают материалы, приводят в порядок бумаги… А в гости ходят переделкинские обитатели, или постоянные, или живущие в Доме творчества…

Общих дел у меня с ним не было, в Переделкине я не живала никогда, ехать к нему из Москвы без приглашения невозможно, напрашиваться самой, звоня, тоже невозможно. Какой повод? Хочется его видеть? Тебе-то хочется, а ему, быть может, нет. Гость, приехавший издалека, — трудный гость.

Я считала, что мои добрые отношения с Корнеем Ивановичем держатся на том, что я ему не навязываюсь. Появившись в его доме, я объявляла с порога, что визит сюда не был моей специальной целью: навещала, дескать, кого-то из переделкинских друзей, а к нему заглянула узнать, как он. Этим я снимала с Чуковского все обязательства по отношению к себе. Хочет — общается со мной, хочет — нет.

Иногда он бывал мне рад. Звал наверх, в свой кабинет… Однажды, услыхав от меня, что я не люблю Салтыкова-Щедрина, немедленно достал с полки том статей, куда входили литературные и театральные рецензии. Корней Иванович догадался, что этих статей я не читала и вообще Щедрина знаю плохо. Так оно и было. Мне опостылели «Сказки», чем-то раздражали «Господа Головлевы» — и то и другое входило в программу обязательного чтения Литературного института. Чтение это набило мне оскомину, продолжать знакомство со Щедриным не хотелось. Это заставил меня сделать Корней Иванович. И я благодарна ему, что заставил…

Мы ходили с ним гулять. Шли мимо дачи Пастернака к реке, вокруг поля, я каждый раз удивлялась широкому, молодому шагу Чуковского. Многое он во время этих прогулок рассказывал, чего я по легкомыслию не записала. О работе в «Русском слове», о Тэффи. О молодой Ахматовой. А однажды говорил о тех, кто кричит ему: «Мы всю жизнь вас любим. Выросли на вашем „Крокодиле“». И цитируют: «По улице ходила большая крокодила…» Корней Иванович имел право на это сердиться. Но он говорил об этом с веселой насмешкой. Добр он был? Не знаю. Знаю, что был он широк, мудр, терпим. Намека в нем не было на узость, на сектантство, на ту «несгибаемую принципиальность», от которой не тошно только ее обладателю…