Дороги и судьбы — страница 92 из 155

4 октября, прилетев в Москву, я позвонила в Переделкино. Подошла Анечка. Потом — он. «Дорогая Наталья Иосифовна!» — «Дорогой Корней Иванович! Как вы?» — «Жив. Письмо Ваше получил». — «Простите за скверный почерк!» — «Нет, ничего. Я больше люблю, когда не на машинке». — «Я к вам приеду, как всегда, в среду. В два часа». — «А-а, — сказал он, — вы поняли?»

Я весело положила трубку. Почему он сказал: «А-а, вы поняли?» А потому, что он давно хотел, чтобы я приезжала к двум, не к пяти, и ждал, когда я это сама пойму. И меня радовало и то, что он этого хотел, и то, что я это поняла. Но главное я все же не поняла: ехать к нему надо было не дожидаясь среды. «Кто смеет молвить „до свиданья“ чрез бездну двух или трех дней?» — говорил любимый Корнеем Ивановичем Тютчев…

Моя переделкинская среда никогда не наступила. В воскресенье 5 октября Корнея Ивановича отвезли в больницу, и в следующий раз я увидела его неузнаваемо исхудавшее, истерзанное болезнью лицо в гробу, в цветах, в зале Центрального Дома литераторов, в набитом до отказа, молчащем зале. Тяжело было видеть это мертвое, такое не похожее на него измученное лицо. Все казалось, что это не он, что это не может быть он… И я глядела на огромную, над гробом висевшую увеличенную фотографию, где он снят во весь рост, в пальто, в любимой своей кепке, с палкой в руках, и лицо серьезное, а в глазах ум, и лукавство, и готовность усмехнуться. Таким я хотела его запомнить. Таким и помню.


Этими словами кончался мой рассказ, опубликованный впервые в журнале «Октябрь» (1976 год), а затем вошедший в книгу «Дороги и судьбы» и в сборники воспоминаний о Чуковском. О том, как хоронили Корнея Ивановича, я рассказать не могла. Не могла, ибо два имени, без которых здесь не обойтись, были под запретом: Л. К. Чуковская и А. И. Солженицын.

В. В. Непомнящий в своих воспоминаниях пишет, что, по мнению Чуковского, «в драматическую историю русской литературы входят и обстоятельства смерти и похорон многих писателей, составляя подчас ее особые и многозначительные страницы».

Со дня кончины Корнея Ивановича прошло двадцать лет. Настало иное время. Оно дает мне возможность добавить к моим о нем воспоминаниям то, о чем я прежде вынуждена была умалчивать.

Он умер 28 октября 1969 года в Кунцевской больнице. Хоронить его должны были 31-го. Похоронная комиссия заседала 30-го. Вечером накануне этого дня Лидия Корнеевна попросила меня к ней зайти. Внук Корнея Ивановича Дмитрий должен был как представитель семьи принять участие в заседании комиссии. Лидия Корнеевна хотела, чтобы я отправилась на заседание вместе с Митей и передала комиссии желание семьи. Следовало удержать некоторых лиц от произнесения речей над гробом Чуковского. Мне был дан список этих лиц.

И тут я вспомнила, как однажды на Пахре я услышала от Твардовского, вернувшегося с похорон Михаила Светлова, такие слова: «Страшно умирать! Лежишь, а гроб твой обступят те, кто при жизни дохнуть тебе не давал, и они тут главные, они распоряжаются, да еще выступать будут! Умрешь, а они заберут тебя себе!»

От этого Лидия Корнеевна и хотела защитить своего покойного отца.

Комиссия заседала в кабинете В. Н. Ильина, секретаря Московской писательской организации по оргвопросам. Нас с Митей допустили не сразу, велели подождать в коридорчике. Затем пригласили войти.

К тому времени я знала Корнея Ивановича пятнадцать лет, но особенно сблизилась с ним в последние месяцы его жизни. Я забывала о его возрасте, и мне казалось, что его драгоценному обществу я смогу радоваться еще долго. В восемьдесят семь лет у него было здоровое сердце и никакого намека на склероз, он мог бы жить еще и жил бы, если б не внезапная болезнь: инфекционная желтуха. В двадцатых числах октября я уже знала, что надежды — никакой, и все же кончина его потрясла меня, и, быть может, поэтому я жила в те дни в каком-то тумане, и испарились из моей памяти лица членов похоронной комиссии. Лишь В. Н. Ильина и С. В. Михалкова помню. Наше с Митей присутствие длилось недолго. Я прочитала фамилии тех, кого просили воздержаться от выступлений, — уверена, что некоторые из них сидели тут же, — Митя подтвердил, да, таково желание семьи, а затем…

А затем, насколько я помню, ничего и не было. Выслушали, помолчали и попросили нас удалиться. Мы удалились, а они, видимо, там еще посидели, посовещались.

В тот же вечер ко мне домой позвонил В. Н. Ильин. Сказал: просьбу семьи мы выполним, но и у нас к семье просьба. Очень нежелательно, чтобы на похоронах присутствовал один персонаж.

— Вы меня поняли?

— Да, да, — правдиво ответила я, ибо сразу поняла, что речь идет о Солженицыне.

— Семье нашу просьбу передадите?

— Да, да, — лживо ответила я, ибо сразу же решила ничего не передавать.


…Корней Иванович был одним из первых, прочитавших по просьбе Твардовского рукопись «Ивана Денисовича», и назвал эту повесть «литературное чудо». Так же как и Твардовский, Корней Иванович понимал масштаб солженицынского дара, говорил, что появился писатель долгожданный, России необходимый.

Еще в сентябре 1965 года, когда органами государственной безопасности был захвачен роман Солженицына «В круге первом» и стала распространяться и расти клевета против его автора, — «в эту пору К. И. Чуковский предложил мне (бесстрашие для этого было нужно) свой кров, что очень помогло мне и ободрило. В Рязани я жить боялся, там можно было взять меня совсем беззвучно и даже беспрепятственно, всегда можно было свалить на произвол, на „ошибку“ местных гэбистов. На переделкинской даче Чуковского такая „ошибка“ исполнителей была невозможна»[25].

С каждым годом Солженицына преследовали все более жестоко, клевета против него уже не только просочилась в печать, но заливала ее страницы. В октябрьские дни 1969 года готовилось его исключение из Союза писателей, оно и последовало 4 ноября в Рязани, где голосовали тамошние члены Союза в числе пяти человек, а затем, в нарушение устава, не только без общего собрания, но и в отсутствие Солженицына, исключение было подтверждено в Москве. Велика была ненависть к этому человеку чиновников и литературных, и нелитературных. И то, что Чуковский не раз в трудные для Солженицына дни предлагал ему убежище, укрывал в своем переделкинском доме, и невозможно было это запретить, в это вмешаться и оставалось лишь скрипеть зубами в бессильной злобе, обращало часть этой ненависти, этого «державного гнева» против самого Чуковского.

В нашем иерархическом обществе иерархия, разумеется, соблюдается и при похоронах. Для рядовых членов Союза писателей отводится Малый зал Центрального Дома литераторов. Для тех, кто рангом повыше, — деревянный зал ресторана. Члены секретариата, так называемые литературные генералы, могут после своей кончины рассчитывать на Большой зал. Однако рассчитывать на то, что в этом просторном зале кроме родных, друзей и некоторых коллег покойного будут присутствовать и те, кто с ним не был знаком, но любил и ценил его творчество, — на это рассчитывать не приходится. Явиться на похороны людей не заставишь, тут уж похоронная комиссия бессильна. Быть может, наиболее впечатлительным членам комиссии накануне дня похорон снятся страшные сны… На сцене все, как положено; меняется почетный караул, и венки, и цветы, и читаются по бумажкам хорошо обкатанные слова о том, что смерть вырвала из наших рядов, — но в зале-то, в зале всего три-четыре первых ряда заняты, остальные — а их много! — зияют пустотой, и никто не идет, и никто не придет! Выступающие на сцене, уткнувшись в бумажки, читают о вкладе, внесенном покойным в отечественную литературу, и о всенародной к нему любви, но зал пуст, отсутствуют любящие читатели, да и писателей по пальцам можно пересчитать… Был случай, когда мне позвонила одна из секретарш СП и добрым голосом осведомилась: знаю ли я, что завтра будут хоронить такого-то?.. Я знала, конечно, об этом взахлеб сообщили сразу несколько газет, сообщили вовремя, а бывало, когда дело касалось писателей рядовых, троном не обласканных, о месте и времени прощания с ними сообщали тогда, когда похороны уже миновали. Тут речь шла не о рядовом. Всего один роман был на счету у этого тогда уже вполне пожилого писателя, написанный бог знает когда, чуть ли не в тридцатые годы, обещанного продолжения романа не последовало, и ничего больше заслуживающего внимания из-под пера этого человека не вышло. Зато заслуживала внимания его общественная деятельность, его членство тут и членство там, его безотказная готовность следовать указаниям сверху: кого приказывали — душил, кого приказывали — ласкал. «Так вы будете завтра?» — спросила секретарша, и в голосе ее прозвучали нотки искательные. Мне хотелось сказать: «Еще чего!» Но я взяла себя в руки и произнесла любезно: «Спасибо за сообщение». А секретарша, думаю, водя пальцем по строчкам писательской телефонной книги, звонила кому-то следующему на букву И, вот-вот должна была перейти на букву К. Она, конечно, выполняла поручение похоронной комиссии, и я представила себе, как эта комиссия встревожена, как ей мерещится завтрашний почти пустой зал и как она страдает от невозможности дать приказ всем явиться!..

Начальство, разгневанное поведением Чуковского, однако, понимало: всенародная любовь к нему (не выдуманная, а истинная) такова, что хоронить его придется по первому разряду: Большой зал. Но тут уж у секретариата, у похоронной комиссии были иные заботы. Не пустого зала следовало опасаться, а переполненного. И скопления автомобилей у входа в ЦДЛ следовало опасаться, и я не удивилась, когда накануне похорон незнакомый голос спросил у меня по телефону номер моей машины. Значит, известно, что завтра на моей обязанности вместе с Митей и его женой было заехать в магазин на Масловке и привезти оттуда заказанные там цветы. Итак, близко к ЦДЛ будут пропускать лишь определенное число машин, остальным автовладельцам придется оставлять свой транспорт на других, прилегающих улицах.

Этого я ожидала. Но такого скопления милиции, голосов, называвших в мегафон номера пропускаемых машин, и того, что была перекрыта не только улица Герцена, но и улицы, к ней прилегающие, — такого я не ждала, такое видела впервые. Кордон в вестибюле ЦДЛ. В воздухе разлита тревога. Создавалось впечатление боевой готовности. К чему? Я не сразу об этом д