ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
АРКАДИЙ ЮКОВ
Аркадию Юкову казалось, что он проснулся на пустынном острове в глухой части Тихого океана. Под напором Аркадия только что отступили черные пираты, и губы его еще шептали слова боевой песни:
Ты в жаркое дело бесстрашно и смело
Иди, не страшась ничего;
Если ранили друга, сумеет подруга
Врагам отомстить за него.[1]
Сон отлетел в прошлое. Открыв глаза, Аркадий убедился, что пустынный остров — всего-навсего деревянная, в меру жесткая кровать, омываемая морем щедрейшего солнца; пиратов, если не считать самого Аркадия, не было и в помине. Жизнь в действительности была, конечно, скучнее. Скучнее и проще. Но сейчас этот факт не опечалил Аркадия. И солнце, и утренний, особенно сладкий в шестнадцать с половиной лет, воздух, который, пожалуй, не уступит своим ароматом и свежестью тихоокеанскому, и взъерошенное ветром рядно[2] березовой листвы, которая шумела и переливалась за распахнутым в целый мир окном, — все это и многое другое, что сразу не учтешь, обещало необыкновенный день. Веря в это, Аркадий откинул к ногам разноцветное лоскутное одеяло и прыгнул на пол, как на палубу вражеского корабля.
Там, где кони по трупам шагают,
Где всю землю окрасила кровь!..[3]
Чудесно, мать честная! Можно спать, а можно встать и пойти куда-нибудь, распевая песню, и даже совершить какой-нибудь отважный поступок не возбраняется — было бы только желание. А всяких желаний у Аркадия хоть отбавляй. Может быть, именно этим самым — поступком — сегодня как раз и заняться? Вряд ли в ближайшую тысячу лет отыщется более подходящий для этой цели день. Что ж, Аркадий Юков готов сейчас на все. Смотри на него и удивляйся, мир!
Что сказать об Аркадии?
Говорят, что некоторых людей можно с точностью до одной десятой определить единственным словом. Пытались определять таким магическим словом и Аркадия. «Жулик!» — крикнула однажды непримиримая с чужими слабостями соседка и вслед за этим плюнула, чтобы подтвердить свое горячее презрение к сыну портового грузчика. «За что же?» — мог спросить ее Аркадий. Он ни разу не воровал в ее саду ни антоновских яблок, ни синих слив, так как вообще не имел привычки посещать сады, принадлежащие невежливым и легкомысленным людям. Как видите, оспаривать утверждение соседки было можно, но Аркадий промолчал. Бранные слова сыпались на Юкова градом. На опровержения неприятельских выпадов, если бы он встал в оборонительную позицию, уходила бы добрая половина светового дня, а у Аркадия были занятия поувлекательнее. Он мог, например, выскочить из трамвая на полном ходу (вскочить тоже мог), броситься на реке под самую корму какого-нибудь старорежимного пароходика, поближе к винту, а потом, заглушая ругательства некультурного капитана, на всю реку орать:
Америка России
Подарила пароход![4]
Другие занятия Аркадия были примерно такого же рода. Строгие люди, в том числе и милиционеры, не называли их невинными. Именно поэтому характеристики, выдаваемые Аркадию, были лаконичны, как выстрел из револьвера, — в одной из книг Аркадий вычитал такое роскошное сравнение. В характеристиках преобладали слова, которые достались нам главным образом от старого мира (жулик, хулиган), а они-то, как известно, хоть одним краешком да пристанут к любому, с точки зрения строгих людей, неблаговидному поступку.
Но как ни проницательны наши современники, они, по причине своей исключительной занятости, иногда не могут заглянуть во все тайники мальчишеской души, а бывает, что эти тайники упрятаны глубоко, и нужно порыться, прежде чем наткнешься на драгоценное зернышко с живым росточком; из таких зернышек искусные садовники выращивают растения, о которых человечество впоследствии говорит: «Вот это настоящие люди!»
Скажем прямо, современники Аркадия на первых порах его почти сознательной жизни не заметили в нем сколько-нибудь проросших зернышек добра, хотя и зла не хватало до полной порции, поэтому-то Аркадий и считался состоящим в комсомоле, с целью перевоспитания конечно.
Есть люди, и даже среди мальчишек, которые прямо бесятся от того, что мир не замечает их добродетелей. Аркадий не принадлежал к числу таковых. Во-первых, он был скромен и всегда при этом сохранял уверенность, что в ближайшие +десять — пятнадцать+ дней совершит какой-нибудь героический подвиг, который одним махом зачеркнет все плохое, содеянное им раньше. Скромность мешала ему признаться, что он не какой-то там шарлатан (любимое словечко отца), а благородный романтик, и что по щедрости природы отпущено ему особых душевных сил и энергии значительно больше, чем требуется молодому человеку шестнадцати с половиной лет от роду. Вот почему поспешные выводы современников не огорчали «полудефективного» школьника, у которого волосы на правом виске частенько были подпалены, потому что он имел привычку класть недокуренную папиросу за ухо, и уж, конечно, не могли отравить его существование. Будущее у Аркадия Юкова было все впереди!
Что еще сказать об Аркадии?
Можно со вздохом открыть одну тайну, которую не знают пока ни мать, ни отец. Аркадий провалился на испытаниях (с треском, если применим этот плотницкий термин к данному обстоятельству) и единственный из вчерашних девятиклассников школы имени Владимира Ильича Ленина не имеет права называть себя учеником десятого класса. Но пусть это будет сказано по секрету, так, чтобы и сам Аркадий не знал. Не будем до времени расстраивать его. Он, кажется, забыл об этом. Да и не мудрено забыть неприятность двухнедельной давности в такое ослепительное по яркости солнечное утро!
Жизнь, гром-труба, замечательная штука! — этими словами наиболее полно могло быть выражено настроение Аркадия, когда он высунулся в окошко и оглядел ближние и дальние подступы к своему покосившемуся сразу на три угла домишку. Оговоримся сразу, «гром-труба» выражение наносное, тоже вычитанное Аркадием из одной довольно популярной книги; в устах Аркадия оно имеет множество оттенков — от самых грубых до самых ласковых. В данном случае оно означало восхищение.
Мир, обещающий множество открытий, манил Аркадия на свои просторы. Но прежде чем вырваться из тесных стен родительского дома, с его ежедневными проблемами питания (какие, в сущности, пустяки!), со слезами матери (это вот посерьезнее) и с отвратительными кулаками отца, имеющего привычку бить по лицу(ну, погоди у меня!), требовалось, как это и положено в культурном обществе, умыться и причесаться. Аркадий был, конечно, культурным человеком, но имел на этот счет свои, демократические взгляды. Он плеснул в лицо холодной колодезной водой — считалось, что умылся, обломком женской гребенки пригладил дремучие вихры спереди — считалось, причесался. Зеркальца Аркадий не держал. В дебрях его карманов хранилось, правда, некое облупившееся зеркальце, но, если глядеть в него, видно в оставшееся посередке целое местечко только два глаза, и в них всегда бывает выражение, которое любого состоятельного человека невольно заставит поостеречься. Такой уж, видно, фокус имело это любопытное зеркальце!
Несложный туалет занял очень мало времени. Осталось лишь утолить аппетит. Аркадий, к своему искреннему сожалению, не сетовал на его отсутствие. Он с удовольствием отказался бы от этого качества, довольно обременительного в его положении. Впрочем, аппетит в шестнадцать с половиной лет прекрасно утоляется и черствой горбушкой — давайте только хлеба побольше! Аркадий так и сделал, надеясь, что в будущем попробует и прочие яства, придуманные для своей роскоши хитромудрой буржуазией и доставшиеся советскому обществу по наследству. Грызя хлеб, Аркадий шагал по своей тихой пригородной Октябрьской улице и думал: каким поступком осчастливить пока что неблагодарное по отношению к нему человечество?
Рождение подвига ускорила бы подходящая по смыслу случайность.
Если бы сейчас загорелся многоэтажный дом, где-нибудь на девятом этаже непременно отыскалась бы девчонка, оставленная легкомысленной матерью в запертой квартире. Аркадий влез бы на девятый этаж по водосточной трубе или по чему-нибудь там еще и спас девчонку. Спустился бы, рискуя собственной жизнью, а затем все получилось бы, как в известном стихотворении: «…ищут пожарные, ищет милиция…»[5] Впрочем, милицию привлекать к поискам не надо: пусть ищут одни пожарные и, разумеется, легкомысленная, на веки веков счастливая мать…
Но многоэтажные дома горят не каждый день.
Тогда пусть встретится Аркадию опасный шпион, какой-нибудь загримированный под советского служащего самурай, которого целый год ищут наши контрразведчики. Пусть он владеет всеми приемами джиу-джитсу, японской борьбы, — Аркадий не очень испугается, сам выучен кое-каким приемчикам, ну, например, второй год тренирует ребро ладони, и оно стало почти каменным. Пусть попробует скрыться этот негодяй от Аркадия.
Но загримированный самурай так же, как и пожар, редок на улицах города, расположенного за десять тысяч километров от маньчжурской границы.
На худой конец, могли бы перейти Аркадию дорогу местные бандиты из тех, что покровожаднее. В подавляющем большинстве своем это люди необразованные, они и представления не имеют о приемах джиу-джитсу…
Но и бандитов, несчастных бандитов днем с фонарем не сыщешь в удивительно скверном на этот счет городе Чесменске!
Разве в такой обстановке совершишь какой-нибудь героический подвиг?
Назло врагам, Аркадий все-таки не отчаивался. Он верил!
Площадь Красных конников, которую отсталые люди, окончательно не признавшие еще Советской власти, называли почему-то Сенной, — сеном-то на ней и не пахло! — Аркадий привык переходить наискосок, мимо памятника герою буденновской конницы Олеко Дундичу[6]. Знающие люди утверждали, что именно Дундич сидит на взметнувшемся к небу боевом коне. Впрочем, если бы на коне сидел и не Дундич, а герой рангом известности пониже, все равно не грех каждый раз остановиться около него и даже снять свою, со следами сражений на переменах, кепчонку. Так поступил Аркадий Юков и сейчас.
Дундич смотрел на жаждущего боевой славы Аркадия и салютовал ему настоящей, сверкающей своим стальным лезвием, шашкой.
«Да, брат, не завидую я твоему положеньицу! — сочувствовал он Аркадию. — В теперешнее время я и сам бы служил в какой-нибудь артели „Вторая пятилетка“ агентом по распространению удешевленной продукции. Теперь моя шашка ни к чему, и, если бы не хромой дворник, каждую субботу смазывающий ее машинным маслом, давно бы она заржавела».
Нет, Дундич решительно не завидовал Аркадию! Да и с какой стати ему завидовать-то?
Он достаточное количество зарубил белогвардейских гадов и погиб, как всемирный герой. Жуликом его соседка не называла. Двоек по физике он не хватал и на испытаниях не проваливался…
Случается же такое! В самый неподходящий момент вдруг вспоминаются неприятности. Кому это надо?
Аркадий нахлобучил чуть ли не до самых глаз свою кепчонку и пошел дальше. Второгодник! Эх!..
Обычно, в мирном настроении, Аркадий ходил по улицам медленно, как и свойственно ходить человеку, выжидающему удобного момента для подвига. Руки у Аркадия всегда засунуты в карманы брюк, глаза шарят по сторонам (по этой самой причине сторонятся его прохожие из тех, которые убеждены, что любой подросток, одетый не с иголочки, может залезть в кошелек). Так было всегда. Но сейчас, около памятника Дундичу, Аркадия словно подменили.
По-прежнему пахло цветами, клейкими листьями, ветер доносил иногда душок сосновой хвои (город был в кольце лесов). По-прежнему своим порядком шли люди через площадь, и все вокруг сияло, будто натертое песочком, но тем не менее что-то изменилось в мире. И это изменение отразилось и на лице Аркадия, и на его походке, и на манере вести себя. Он даже в растерянности остановился посередине тротуара, а когда его толкнули, не обратил на это внимания, чего за ним никогда не замечалось.
Теперь настроение Аркадия могло быть выражено на его языке так:
«Плохи твои дела, друг ситный!»
Тот, кто подумал, что Юков — бездумное существо, умеющее только нарушать общественный порядок, глубоко ошибся. Случалось, что Аркадий мучился и переживал свое горе, как самая обыкновенная девчонка. Никто не должен знать этого, потому что все имеющее отношение к переживаниям, по убеждениям Аркадия, не к лицу серьезным людям мужского пола и достойно самого сурового презрения.
Да он сам презирал себя за слюнтяйство. Но… видно, уж таким он народился на свет.
«Дела! — невесело размышлял сейчас Аркадий. — Все у меня не как у добрых людей!.. То в драку ввяжешься… с честными намерениями, кажется, а получается совсем наоборот. Не везет же мне в жизни, ох, как не везет! Другие, посмотришь, живут и в ус не дуют, а мне даже отец старается покрепче подзатыльник влепить… гром-труба!»
Аркадию вспомнились все его малые и большие проступки, которые по нечаянности или легкомыслию совершил он в жизни. За одни из них Аркадия «протаскивали» в школьной стенгазете, за другие — журил директор Яков Павлович, за третьи — вызывали в школу мать, и она потом плакала целую неделю, не говоря сыну ни слова, и это было самой нестерпимой пыткой… Ну, а разговоров о нем на всех собраниях… Эх, что и говорить!
Да, слова были бесполезны. Спасти Аркадия мог только подвиг.
Где же тот человек, которого Аркадий должен вызволить из беды или поймать?
С давних пор ему снились приключения. Он читал книги о людях, мужество которых казалось сказочным. Арсен из Марабды[7], Устин Кармелюк[8], Олеко Дундич, Семен Дежнев[9], Роальд Амундсен[10], капитан Скотт[11], капитан Седов[12], Константин Циолковский, Василий Иванович Чапаев, Валерий Чкалов… и еще не один десяток героев и сподвижников. Вместе с героями любимых книг он в мечтах боролся с царскими охранниками, путешествовал вокруг света на корабле «Бигль», сражался с пиратами на берегах Острова сокровищ, в межпланетном корабле несся к далеким звездам, ходил в лобовые атаки на Перекоп, Кронштадт и Волочаевку[13], удивляя прославленных командиров своей храбростью… и сам Климент Ефремович Ворошилов, «первый красный офицер», вручал ему именную шашку с серебряным эфесом.
Давно это было… Давно руками внуков Арсена и Кармелюка сорваны замки с царских тюрем, отгремели на полях родной страны битвы гражданской войны, даже бои, у озера Хасан и на реке Халхин-Гол, сражения на линии Маннергейма[14] благополучно закончились без участия Аркадия. На всем земном шаре, наверное, не осталось клочка пространства, где не ступала бы нога человека. Люди только не летали еще к звездам. Лишь межпланетное путешествие на ракетном корабле и осталось на долю Аркадия. Прекрасная цель — не жалко отдать и жизнь! Но когда он состоится, этот межпланетный полет? Что-то не пишут в газетах о сроках отлета и не перечисляют фамилии отважных путешественников. Да и возьмет ли Аркадия капитан корабля, узнав (а утаить невозможно!), что Юков не сдал испытаний по физике? Ясно, что не возьмет! Презрительно посмотрит на Аркадия и скажет: «Не сдал испытаний? И даже по физике, которая нужна в межпланетном пространстве, как хлеб! И, кроме всего прочего, обманул товарищей? Уйди прочь!»
Да, Аркадий Юков обманул товарищей!
Он обманул их не в дружеской беседе, когда, бывает, срывается с уст невыполнимое обещание, — он не сдержал торжественного слова, данного на комсомольском собрании.
Аркадий не только обманул товарищей, — он подвел коллектив, школу.
Класс, в котором учился он, считался лучшим в школе, а школа была передовой в городе. Школа носила имя великого Ленина, и все учащиеся гордились этой честью. Сотни учеников свято берегли честь школы, и лишь единицы нарушали общие традиции. И вдруг он, Аркадий Юков, попал в число этих немногих, тех, кому не дорога честь своей школы.
Аркадию вспомнился тот день, когда ученический комитет постановил не допускать к участию в подготовке к спартакиаде учеников, имеющих посредственные отметки. В их числе был и Юков. Выходя из школы вместе с председателем учкома Сашей Никитиным, угрюмый Аркадий молчал.
— Ты что, словно сыч, надулся? — поинтересовался Саша. — Постановление не понравилось?
— Спасибо, удружил! — буркнул Юков. — Ты, может, не знаешь, что у меня три «пса»?
— Знаю. Исправлять надо.
— Принципиально не буду! — отрезал Аркадий и, не оглядываясь, зашагал прочь.
На другой день Саша приложил ладонь ко лбу Юкова и спросил:
— Остыл?
Это укололо Аркадия.
— И не думал! Считай, что из футбольной команды выбыл правый защитник.
— На эффект бьешь? — нахмурился Саша. — Только эффекта не получится: незаменимых-то нет. Посредственные отметки тебе все равно придется исправлять. А место в команде можешь потерять.
— Вычеркни из списков! — упорствовал Аркадий.
Он был уверен, что школьные футболисты без него не обойдутся, и надеялся, что Саша, капитан команды, в конце концов вынужден будет просить его, Юкова, вернуться в строй. В крайнем случае, вмешается в это дело физрук школы Варикаша. Но этого не случилось…
А потом уже к имеющимся у Аркадия трем посредственным отметкам прибавилась и четвертая. Комсомольцы заволновались: время шло к концу учебного года, близились испытания, и вдруг в передовом девятом классе такой конфуз. Секретарь комсомольской организации Ваня Лаврентьев, человек решительный и неотступный, созвал комсомольское собрание, и на нем Аркадий вынужден был дать слово, что хорошо подготовится к испытаниям.
— Обещаю, ребята, — сказал Аркадий, и все слышали это.
Саша и на этот раз не предложил ему снова вступить в футбольную команду. Наоборот, он вскользь намекнул Юкову, что новый защитник, Семен Золотарев, пожалуй, играет получше Аркадия…
Как! Они всерьез думают обойтись без него?!
Аркадий не находил себе места. Правда, внешне он старался держать себя спокойно, но в душе, вместе с затаенной обидой на Никитина, росло и смятение. Дома чуть ли не каждый день скандалил отец, бил больную мать, бил Аркадия. Вместо того, чтобы учить уроки, Аркадий, скрываясь от отца, шлялся по городу.
Потом — экзамены. Они подошли так быстро! Казалось, только еще вчера Юков, пунцовый от стыда, обещал классу ликвидировать отставание в учебе, а сегодня уже нужно брать со стола экзаменационный билет…
Юков был уверен, что «срежется» по физике: этот предмет он знал особенно плохо. Так оно и получилось. В доставшемся ему билете он не смог ответить ни на один вопрос. Ему предложили тянуть второй, но и материал второго, как назло, оказался незнакомым Юкову.
— Все убито, бобик сдох! — пробормотал Аркадий не очень понятные членам экзаменационной комиссии слова и, выйдя из класса, точно сквозь землю провалился. Он убежал на реку, в самое глухое место, и провалялся на песке до вечера.
На другой день тихую Октябрьскую улицу посетила делегация оскорбленных и разгневанных учеников девятого класса во главе с комсомольским секретарем Лаврентьевым п председателем учкома Никитиным; был среди школьников и круглый отличник, краса и гордость школы имени В. И. Ленина Костик Павловский, — скучая, он стоял в сторонке и помалкивал. Аркадий принял делегацию, выглядывая из окна каморки: сослался на то, что мать ушла и заперла дом на внутренний замок. На самом деле мать штопала белье в комнате через коридорчик.
— Вылазь в окно, — посоветовал Ваня Лаврентьев. — Что ты свысока с нами разговариваешь?
— Не могу, — слукавил Аркадий. Я ведь комсомолец.
Пораженные кротким видом преступника, бывшие одноклассники смутились и ушли, пообещав все-таки сделать соответствующие выводы.
Как только они скрылись из глаз, Аркадий выпрыгнул во двор и два дня пропадал у знакомого бакенщика на реке. Он побаивался, что ребята, придя попозже, не скроют тайны от его родителей. Возвращался домой Аркадий с покорной готовностью молча принять горькие упреки матери и бесстрастные оплеухи отца. Но мать только покачала головой, а отец даже не обратил на Аркадия внимания, точно эти два дня сын неотлучно проторчал перед его носом. Значит, ребята оказались молодцами и не нафискалили!
Это было две недели назад. До сих пор родители Аркадия не знают, что он не перешел в десятый класс. И даже почему-то не спрашивают его… Отец не спросит — это ясно, но мать… мать тоже почему-то молчит. Но ведь Аркадию все-таки придется когда-нибудь сказать им об этом!..
Вот почему в эти дни Аркадий особенно жаждал подвига. Подвиг же все никак не получался… Жизнь была устроена явно несправедливо.
Аркадий вынул руки из карманов, поправил кепку — другими словами, постарался придать себе более внушающий доверие вид: он заметил, что встречные, особенно кто помоложе, подозрительно сторонятся его. Странные люди! Неужели нельзя догадаться, что у человека неприятности!..
Стоп! Куда это он идет?..
Аркадий входил в липовую аллею. Знакомая липовая аллея! Школа… Он пришел по привычке в школу. Задумался и пришел.
Сколько раз с беспечным видом озорного мальчишки он проходил по этой аллее, не замечая, что она похожа на длинную арку, сквозь которую даже щедрое летнее солнце просвечивается только светлыми каплями?.. Сколько раз он выбегал из школьных дверей, не скрывая своей радости, и с облегчением, не оглядываясь, мчался под шумящими на ветру липами! Мчался, чтобы покинуть их, забыть…
Да, привычка…
Не будем разубеждать Аркадия: пусть он думает, что это привычка привела его к школе.
«Что ж, зайду», — подумал он и с неизведанным раньше волнением поднялся по облицованной мрамором лестнице парадного входа.
Но, прежде чем открыть резную высокую дверь, постоял зачем-то, подумал… Потом снял кепку и робко, как первоклассник, вошел.
Непривычная для уха, незнакомая, покойная и в то же время какая-то торжественная тишина стояла в школе. Никогда еще не видел Аркадий школу такой. Он вошел — и словно все окна, портреты и двери сразу взглянули на него… Окна светили приветливо, портреты глядели приветливо, двери готовы были приветливо распахнуться. Аркадий не был незваным гостем. Так ему показалось. А может быть, так ему хотелось.
Не оглядываясь по сторонам, он пошел по лестнице на второй этаж.
— Постой-ка, постой! — раздался сзади глуховатый голос.
Старый швейцар Вавилыч стоял у входа в раздевалку и укоризненно качал головой.
— Юков, Юков! — качал головой Вавилыч. — Сколько лет ты науки изучал, сколько хлопот учителям наделал, а вот «здравствуй-прощай» говорить не умеешь! Не дошел до этого, не постиг?..
— Доброе утро, Вавилыч! — взмахнул кепкой Юков. — По-немецки — гутен морген!
Он и виду не показал, что смущен.
— Зачем мне немецкий, зачем? Ты мне по-русски скажи, как в школе тебя учили, — добродушно брюзжал старик. — Вежливость — первое украшение человека. Вот куда ты бежишь, куда? Спросился ты у меня? Что, тянет в школу? Тя-я-нет! Вот оно… Пришел! Ну, иди, иди, я тебе запрещать не буду, только одно тебе скажу…
Вавилыч подошел к Аркадию. Добрейшей души был этот старик!
— Я в этой школе сорок лет служу. Еще когда гимназия была, служил. Раньше, как гимназист получит аттестат зрелости, так его и не увидишь. Не было такого случая, чтобы гимназист после окончания наук в гимназию зашел. Не было, не помню. А теперь другое дело, теперь ходят. И ты вот пришел. Понятно тебе? Ну иди, иди.
Юков легко взбежал на второй этаж. В школьном зале мелькали на полу солнечные зайчики, струился между колонн золотистый свет…
Неизвестно по какой причине Аркадию стало грустно.
Стараясь, чтобы шаги его не нарушали торжественной тишины, он прошел через зал. Слева, в боковом коридоре, виднелась дверь с табличкой: «9а».
Приоткрыв дверь своего класса, Аркадий увидел громадные окна с блестящими от солнца стеклами, три ряда парт, испачканную мелом доску с серой заячьей лапкой[15] в желобке; на стене между доской и дверью висела политическая карта мира, на которой он еще зимой черным карандашом обозначил раздувшуюся опухоль гитлеровской империи. С тех пор не прошло и полугода, а карта снова устарела: солдатские сапоги фашистов уже топтали земли Франции, Бельгии, Голландии… Зловещая тень свастики покрывала землю.
Закрыв за собой дверь, Юков вспомнил, что в прошлом году, в сентябре, он вот так же вошел в класс и увидел эти же большие окна, только не было в них июньского солнца. Стояла осень. В облетающих липах свистел ветер, за окнами бушевал листопад. Мертвые желтые листья то плавно падали, то стремительно неслись мимо окон, и один листочек нежно-желтого цвета влетел в форточку и упал на пол. Аркадий вспомнил, что ему стало грустно-грустно, так же, как сегодня, — словно вместо осеннего листка, лежал на полу он сам. Где-то теперь этот листок? Весь прозрачный, мягкий и легкий, как пушинка… Кажется, у Сони… Да, у Сони, — она подобрала его, когда Аркадий, повертев в руках, бросил…
Бывают же в жизни такие грустные минуты. Отчего?
Нет, не ответить на этот вопрос Аркадию. Да он и не ищет на него ответа. Настанет, наверное, пора, когда все, решительно все станет Аркадию ясно — отчего люди грустят и отчего им бывает плохо. А пока можно лишь отмахнуться от грустных чувств, отмахнуться и постараться забыть их. В самом деле, стоит ли в жизни грустить? Нет, не стоит.
Не стоит! — подтверждало знойное солнце, врываясь в широкие окна класса.
В свои шестнадцать с половиной лет Аркадий крепко был уверен, что счастливая жизнь и грусть вещи несовместимые, а ведь он не в меньшей степени был убежден, что жизнь его, за малыми исключениями, счастливая.
— Эй, Аркадий! — кто-то позвал Юкова.
Аркадий изумленно поглядел в угол комнаты и увидел своего одноклассника Бориса Щукина. Сидя за партой, Борька дружески улыбался, и лицо у него, как обычно, было смущенное…
БОРИС ЩУКИН
Удивительно тихий и незаметный это был человек!
Целых девять лет он просидел на одной парте, ни разу ее не меняя и не возражая, если рядом с ним сажали девчонку. Да и девчонки с большой охотой садились за парту Щукина: он был безвреден, «как дисциплинированный ребенок», — выражение Наташи Завязальской. которая сидела с Борисом первые семь лет. В восьмом классе к Щукину посадили Ленку Лисицыну, семнадцатилетнюю девицу, которая, к ужасу одноклассниц, ходила под руку с одним военным летчиком. Она заявила, что Борис Щукин — «совершенно не выраженная индивидуальность!» — и уступила место такой же тихой, как Борис, Соне Компаниец. В то время Соне особенно досаждал Юков, он ей проходу не давал; Соня пересела подальше от парты Юкова.
И только тогда Аркадий по-настоящему заметил Щукина. В тот день он остановил Бориса в липовой аллее и взял, по своей воинственной привычке, за воротник рубашки:
— Это ты ее к себе приманил?
— Что ты, Аркадий! — кротко улыбнулся Борис. — Я могу уступить тебе свое место.
Юков был сражен.
Обидеть Щукина было немыслимо. И случилось так, что, когда один забияка из соседнего класса, по соображениям, недоступным всем остальным людям, ударил Щукина, Аркадий прижал его в пустом уголке и тем же методом разъяснил, что делать это было не нужно. И все почему-то решили, что Щукин — под охраной и покровительством Юкова.
Аркадию нравился Борис. Конечно, он громогласно не объявил об этом, потому что, по натуре своей, был противником всяческих торжественных деклараций. Но все без труда поняли это и стали смотреть на Щукина с невольным уважением. Значит, было что-то в незаметном тихоне, если сам Юков, презирающий классные авторитеты, выделил его из среды простых смертных и не постеснялся во имя справедливости отхлестать по щекам сорванца.
Со своей стороны, Щукин тоже уважал и даже любил Юкова. Когда Аркадия поднимали с парты или, хуже того, выставляли вон из класса, Борис краснел, точно был виноват в чем-то. Однажды Юков обнаружил в своей парте записку: «Зачем ты балуешься?» Подписи не было, но Аркадий догадался, чья это рука. «Какое твое дело?» — написал он поперек бумажки и хотел бросить Щукину. Встретил его взгляд и смял записку в кулаке. Баловаться он не перестал, но нет-нет да и задумывался…
Таинственны были причины взаимного уважения этих двух, таких разных по характеру, мальчишек. Все удивлялись, и никто не понимал этого. И даже Аркадий с Борисом не понимали до поры до времени. Но придет время, и всем станет ясно, что характеры Юкова и Щукина не такие уж разные. Есть в человеческих душах качества, которые роднят людей крепче и надежнее, чем родственные узы.
— Аркадий! — сказал Борис, сияя большими добрыми глазами, которые предназначались природой девочке, но достались веснушчатому и стеснительному пареньку. Щукин чуть-чуть, почти незаметно, заикался и поэтому невольно растягивал слова.
— A-а, Борька! — обрадовался Аркадий. Беспечно поглядывая на знакомые парты, он подошел к Щукину и пожал ему руку. — Ты что сидишь здесь?
— Я? Да вот шел мимо… — Борис погладил парту ладонью. — Вот метка: помню, от счастья вырезал, когда челюскинцев спасли. Сколько воспоминаний пробуждается здесь! Понимаешь, Аркадий, так бы и захватил эту парту — на всю жизнь!
— Да-а… — протянул Юков. Он глядел на полустертую букву «Ч», вырезанную на обратной стороне откидной доски, и вспоминал, в каком году спасли челюскинцев[16]. Так и не вспомнив в каком, сказал: — У меня такой парты не было. Девять лет по классу кочевал. Кажется, на всех, кроме твоей, сидел. — Он окинул класс взглядом.
И когда Щукин вновь увидел его лицо, в глазах у Аркадия уже не было прежнего беспечного выражения: легкой задумчивостью обволоклись они.
— Тебя тоже потянуло в класс? — спросил Щукин. И не дождавшись ответа, уверенно добавил: — Вижу, что потянуло.
— Нет, не угадал… Зачем мне? — Аркадий с чрезмерной внимательностью оглядел свои жесткие, прорванные на носках сандалии, легонько, как бы между прочим, посвистел. — Отцу взбредет в голову: хватит учиться — вот и весь сказ!
Щукин решительно возразил:
— Нельзя так!
— Кому нельзя, а мне, брат, все можно. — Юков сел парту. — Странный у меня сегодня день, Борис! — вдруг признался он. Тоска вроде какая-то… И тянет куда-то… Бывает у тебя так? Тянет и тянет, а куда — не поймешь… Шел по улице, вижу — школа. Ну и зашел. А зачем зашел? Спроси у меня…
Аркадий отвернулся, удивляясь, с чего это он вдруг расчувствовался.
Борис помолчал, а потом положил руку на плечо Аркадия и мягко, но очень неожиданно спросил:
— У тебя в жизни есть цель, Аркадий?
Этот вопрос застал Юкова врасплох. Некоторое время он размышлял. Борис заметил, что лицо его, обычно дерзкое и задорное, выражало сейчас недоумение и тревогу.
— Нет, — беспокойно проронил Юков и сразу же спохватился будто: — Какую цель ты имеешь в виду?
— Обыкновенную. Ну, призвание твое. Кем ты хочешь в будущем стать? Ученым, писателем, моряком… Вот я о какой цели говорю. — И Щукин снова спросил, с надеждой глядя на Аркадия: — Есть?
— Нет, — покачал головой Аркадин.
— Не может быть! — с жаром воскликнул Щукин. — Я знаю твердо: у каждого человека в Советском Союзе есть в жизни цель. Пусть самая маленькая, скромная, но — есть! Ты лучше подумай, Аркадий… и не говори так, я с тобой спорить б-буду!
Борис с трудом выговорил последнее слово: когда он горячился — заикался больше.
— Как хочешь, спорь… а вот у меня нет. Вообще-то… — Юков хотел открыть свое самое заветное — мечту о подвиге, но спохватился вовремя: как ни хорош парень Борис, а и ему незачем знать об этом. Да и не в его вкусе — эта мечта. Из другого теста вылеплен Борька Щукин и уж, конечно, ни о каких подвигах не мечтает и никогда не совершит их. И Аркадий сказал твердо: — Вообще-то нет!
Глаза у него стали тоскливые-тоскливые.
— Ты просто удивляешь меня, Аркадий! — не на шутку встревожился Борис.
— А у тебя она, настоящая цель, имеется? — грубовато оборвал Щукина Юков. Он не любил, чтобы посторонние занимались разбором его личного дела.
— Конечно! — лицо Щукина расплылось в мечтательной улыбке. Он и внимания не обратил на резкость Аркадия. — У меня есть хорошая давнишняя мечта… только, учти, не смейся! — строго предупредил Борис, перестав улыбаться, и Юков понял, что насмерть обидит товарища, если вздумает высмеять его. — Я после окончания десятого класса поступлю в Тимирязевскую академию… в крайнем случае, в сельскохозяйственный институт, а потом буду работать в деревне агрономом.
Юков ждал чего угодно, только не этого. Агрономом! Чудак Борька! Какой чудак… агрономом! Нет, нельзя было не улыбнуться.
— Какая же это цель? — с веселым удивлением спросил Юков. — Что тут хорошего?
— Как что хорошего?!
Густые, очень черные брови Щукина сошлись на переносице, и Аркадий в этот миг понял, что Борис готов, при случае, и на кулаках защищать свою мечту.
— Ты не находишь в этом даже ничего интересного? — продолжал Борис таким тоном, словно Юков сказал, что не любит Родину. — Неинтересно создавать селекционным путем новые виды з-злаковых культур: ржи, ячменя, пшеницы, овса? Это неинтересно? Н-ну, знаешь!.. — Тут Борис немножко посдержал свой гнев, посмотрел на Аркадия укоризненно, и в глазах у него снова загорелись добрые и мечтательные огоньки. — Чем больше хлеба, тем лучше жизнь. Я хочу… не смеяться, Аркадий! Хочу посвятить свою жизнь выращиванию нового сорта пшеницы, который в любых условиях — засуха, вредные туманы, дожди — давал бы высокие урожаи.
Аркадий уже по-другому смотрел на мечту Щукина. Разумеется, Борька не чудак, он ошибся и этим нечаянно обидел Щукина. Но все-таки… все-таки Аркадия не увлекала такая мечта. Сеять хлеб? Выращивать злаки? Нет, не увлекала!
— Нда-а… — неопределенно протянул он. — Конечно, я понимаю: это дело… очень нужное… правильное. Но, по-моему, скучно это… мне так кажется.
Очень не хотел Аркадий еще раз обидеть Бориса!
Но Борис уже и не думал обижаться. Он был чуткий человек и смыслил кое-что в чужих переживаниях.
— Как ты не понимаешь, Аркадий!.. Вот представь себе: выйдешь утром из белого домика где-нибудь на опытной станции. Солнце еще только показалось над землей. Через березнячок, по колено в росе, пройдешь в поле. Пшеница стоит колос к колосу… Ну, как бойцы в строю. И видишь, что все это богатство создано тобой, для твоего народа… Пойми, какая это красота!
Юков молчал. Он глядел в окно, на верхушки лип, на облачко, плывущее по небу в дальние страны, на пушистое, снежной чистоты облачко, которому можно позавидовать…
— Надо, обязательно надо в жизни цель иметь! — заключил Щукин. — Иначе зачем и жить?
— Удивительный ты человек, Борька Щукин.
Аркадий встал с парты и, молча сжав Борису руку повыше локтя, вышел из класса. Щукин секунду недоуменно глядел ему вслед, а затем кинулся за ним и догнал на лестнице.
— Аркадий! Что ты?.. Что с тобой? Может, ты обиделся на меня?
— Нет, Борька, не то… не в этом дело, — пробормотал Юков, пряча затуманенный печалью взгляд. — Ну, ладно, я пошел…
И он побежал вниз. Швейцар Вавилыч закрыл за ним дверь и ничего не сказал. Это был старый, добрый и умный человек.
Юков сам не понимал, что с ним происходит. Сердце его сжалось в маленький жаркий комочек, в голове стало тяжело от грустных колючих мыслей.
Надо иметь в жизни цель!
Даже Щукин, тихий, кроткий, как ягненок, незаметный Борька Щукин имеет благородную цель в жизни. А он, Аркадий Юков, которого знает в городе каждая паршивая собачонка, который ходит по бульварам, задрав лохматую голову, он не имеет цели в жизни! Это позор!
А разве провал на испытаниях не позор? Тоже позор. На месте Щукина он просто не стал бы разговаривать с каким-то второгодником, презрительно цыкнул бы на него… да, именно презрительно!
Так в запальчивости думал Юков, снова пускаясь в праздный путь по городу.
Он завидовал Щукину. Хорошо Борису! Испытания он сдал на отлично, мечтает стать агрономом… А о чем мечтает Аркадий? О каком-то несбыточном, может, подвиге. О подвиге!
Да, о подвиге! Вот именно, о подвиге! И почему — несбыточном?
Все существо Юкова возмутилось против такого утверждения — несбыточный подвиг. Сбудется он! Должен сбыться! А если отказаться от этой мысли, тогда правильно говорит Борис — зачем и жить?
И с удвоенной… что там с удвоенной? — с удесятеренной силой Аркадий почувствовал, что подвиг сейчас ему необходим, как воздух, и даже нужнее, чем воздух. Как жизнь, как жизнь, нужен был второгоднику и вообще отпетому, в представлении иных людей, человеку, Аркадию Юкову, подвиг!
Увлекаемый яростной силой жажды подвига, он вскочил в трамвай и поехал по проспекту Энтузиастов. Мимо мелькал тротуар, почти белый от солнца, перекрестки улиц, вымощенные каким-то фиолетовым булыжником, афиши на стенах учреждений, плакаты и среди них — один, очень яркий, изображающий скульптурную фигуру рабочего и колхозницы, символ равноправия и вдохновенного труда.
Но булыжник, плакаты и афиши меньше всего привлекали внимание Аркадия. Он тоскливо вглядывался в лица прохожих, в верхние этажи домов, и было ясно, что за победный бой с любым из паршивеньких самураев отдаст он половину жизни.
На площади Красных конников Юков увидел шагающего по асфальту Сашу Никитина. Саша был в белых брюках и белых парусиновых тапочках. Засученная выше локтей рубашка вздувалась на спине пузырем: по площади гулял озорной ветер.
Аркадий рванулся к задней площадке трамвая, но в дверях остановился. С тех пор, как Никитин приходил под окно Аркадия в составе делегации школьников, он с ним не встречался больше… и как еще Саша отнесется к этой встрече. И в то же время Саша был нужен Аркадию, нужен… просто так, поговорить и вообще уточнить отношения.
Никитин в это время оглянулся, увидел Аркадия и приветственно поднял руку.
Подавив сомнения, Аркадий ответил тем же щедрым жестом и прыгнул на ходу, провожаемый сердитым чертыханьем кондукторши.
САША НИКИТИН
Аркадий не ожидал, что Саша помашет ему рукой. О, это был твердого характера человек, к его слову прислушивались и десятиклассники! К тому же Никитин — настоящий спортсмен, перворазрядник. Играл в волейбол, бегал и прыгал он лучше и быстрее всех в школе. В классе он всегда занимал особое положение, и не только потому, что года четыре подряд был старостой: считался он, по неписаным законам школы, вожаком. Долгое время Аркадий соперничал с ним, но это было раньше, почти в детстве. В прошлом году Юков окончательно понял, что фактически без боя уступил Никитину первенство. Биться было бы бесполезно: Саша мог и в драке и во всем остальном положить Аркадия на обе лопатки. Не с радостью, конечно, подчинился Аркадий воле Никитина, но и без злобы и раздражения: Сашу нельзя было не уважать, хотя бы в душе.
Нет, Аркадии не ожидал, что Саша помашет ему рукой. Юков не удивился бы и презрительному взгляду Никитина. Есть за что презирать Аркашку! На месте Саши Аркадий, быть может, отвернулся бы и зашагал прочь. Но Саша, как настоящий друг, не сделал этого, — ну и молодец он!
— Здорово, Сашка! Сашка-а, здорово! — кричал Аркадий на бегу, размахивая руками, словно крыльями. Обожди минутку, мне нужно слово сказать!
Он кричал так, будто товарищ не хотел подождать его, хотя видел, что Никитин остановился. Он кричал потому, что не мог не кричать, переполненный бурным чувством раскаяния и любви к другу.
Саша хмуро молчал, чуть расставив ноги и по привычке подбоченясь. Взгляд у него был неодобрительный.
— Здравствуй же, Сашка! — крикнул Аркадий еще раз, внимательно вглядываясь в лицо Никитина. Хмурое выражение глаз товарища его насторожило.
— Здравствуй, Аркадий, — ответил Саша и тотчас же осуждающе спросил: — Все прыгаешь?
— Тебя увидел, потому и прыгнул… честное слово!
Аркадий с силой сжимал неподатливые пальцы Никитина в своей огрубелой, твердой ладони и не отрывая взгляда от Сашиного лица, усыпанного около носа конопатинками, улыбался.
— О-ой! — поморщился Саша, вырывая руку. — Все тренируешься… Ну-ка, покажи. — Он пощупал ребро ладони Юкова, одобрительно покачал головой. — Ну-ка, ударь разок. — И он подставил шею.
— Что ты, Сашка!..
— Ударь, ударь… не изо всех сил, конечно.
— Чур, не обижаться после!
Аркадий плюнул на ладонь, растер и вполсилы стукнул Никитина по шее, чуть ниже затылка.
Тот пошатнулся и схватился за шею руками.
— Ого! Вот это да!.. Считай, что зимой получишь сдачу.
— Ладно, посмотрим…
Саша крутил головой, мял и растирал ушибленное место.
— Я ж тебе говорил.
— Ну, а если со всего размаху, со злостью?
— Наповал! — посмеивался Юков. — Дело верное. Может, попробовать?
— Нет, подожду. Каждый день тренировался?
— Так, помаленьку, — скромничал Аркадий.
— Удар классический! А вообще-то, — Саша снова нахмурился, — помяни мое слово, когда-нибудь под трамвай попадешь.
— Нет, дудки! Мне другая смерть назначена: одна бабка пророчит мне смерть на виселице, а так как смертная казнь на виселице у нас отменена, проживу я до ста лет!
Говоря это, Юков увлекал приятеля в сквер, на скамейку.
Они сели.
— Все работаешь, потеешь? — спросил Аркадий. Он знал, что на днях состоится летняя спартакиада школьников и уж, конечно, Саша готовится к соревнованиям с напряжением всех сил!
Никитин не ответил на вопрос. Он тоже спросил:
— А ты что делаешь, Аркадий?
— Я… — начал было Аркадий и осекся.
Молчание тянулось целую минуту. Мрачная тень легла на лицо Юкова.
— Что? — проронил Саша.
— Ничего! — буркнул Аркадий. — Отец говорит: хлеб только жру… напрасно!
Сказано это было с чувством безжалостного самоосуждения и с угрюмыми нотками в голосе.
— Слова его в некотором отношении справедливы, — резковато заметил Саша. — Ты не считаешь?
— Почему не считаю? Я себя, может быть, страшно даже подумать, за кого считаю. Эх, Сашка! Думаешь, мне весело? Провалился на испытаниях, подвел друзей — живи, радуйся, да? Ты мне друг, и я тебе скажу… Вот проснулся я сегодня: утро какое! Гром-труба! Солнце, воздух, в груди широко, просторно! И мне показалось, что вся моя прежняя жизнь… а особенно после испытаний… в общем, совсем не для этого я создан, вот! Ну и что же? Схватил горбушку хлеба — и тягу из дома, опять в город…
Аркадий не искал слов, он говорил быстро, без напряжения: ведь столько мучительно думал об этом! И если бы Саша не сохранял на своем лице выражение какой-то строгости и не взглянул один раз, будто ненароком, на ручные часы, Аркадий рассказал бы и о своей мечте, о жажде подвига, о прекрасной жизни, которую он рисовал в своих грезах. Но у Саши, видно, не очень лежала душа к исповеди Юкова. Впрочем, может быть, он действительно торопился куда-то. Он еще раз глянул на циферблат, и Аркадий сразу выдохся.
— Да что говорить! — заключил он и безнадежно махнул рукой.
— Нет, ты говори, говори, — предложил Саша.
— Да что говорить, — тише повторил Аркадий, упираясь сандалиями в каменный борт газона.
Никитин взглянул на дырявые сандалии, и Аркадии смущенно поджал ноги под себя.
— А ты не стесняйся, — усмехнулся Саша, и усмешка его была явно осуждающая, — я ведь знаю, что у тебя других нет. Принеси их мне, я тебе носки дратвой прошью. Коли сам не можешь. Слушай! — с негодованием воскликнул он. — Что ты такой мятый, задрипанный? Глядеть на тебя тошно! Воли, что ли, нет? Так ведь тренируешься… руку каменной сделал. Что же ты крылья опустил? Посмотри на себя… ну, посмотри!
— Мне франтить нечего, — огрызнулся Аркадий, — на меня девчонкам не заглядываться…
Он неразборчиво пробормотал еще что-то, невольно запуская пятерню в спутанные волосы.
Действуя пальцами, как расческой, он кое-как пригладил густые вихры на лбу и на висках.
— Опустился ты, Аркадий! — вздохнул Саша. — Как у тебя мать… здорова?
— A-а!.. При чем здесь мать? Ну — нездорова! Знаешь ведь, что нездорова… чего спрашиваешь. И кончено об этом! Точка, как говорится. Знаешь что? — Аркадий нерешительно хлопнул Сашу по плечу. — Поедем на рыбалку! На Старице, в одной заводи, окуни клюют — во, окуни!
Аркадий выставил большой палец.
Он предлагал Никитину мальчишескую дружбу, сознавая в глубине души, что такая дружба теперь невозможна. Он предлагал ему забыть все, что произошло между ними нынешней весной, но понимал, что забыть этого нельзя. Никакая, даже самая чудесная в мире рыбалка не поможет! Старую дружбу не склеить. Да и не было между ними настоящей дружбы, если из-за несчастного «пса» Никитин выгнал его из футбольной команды!
— Окуни клюют — во! — говорил Аркадий, а в глазах у него все сгущалась хмурая грусть, и трудно было не заметить этой грусти.
Но Саша не заметил. Он увидел, что Аркадий выпрыгнул на ходу из трамвая, увидел дырявые сандалии и лохматые волосы, почувствовал, что натренированная рука Аркадия приобрела твердость камня, но не заметил грусти в его глазах.
Саша мечтательно прищурился, вздохнул, и видно было, что упоминание о рыбалке растревожило его сердце. Он любил рыбалить, в былые времена дневал и ночевал на реке. «Это было бы здорово — съездить на рыбалку!» — сказал мечтательный взгляд Никитина. Но вздох добавил, что это невозможно.
— Мне на рыбалку нельзя, Аркадий, — сказал Саша.
Юков заранее знал ответ.
— Все занят? — спросил он с усмешкой. Палец его чертил на скамейке какие-то непонятные фигуры.
— Да, занят. А хорошо бы… Впрочем, даже расстраивать себя не буду. Не могу ехать.
— Может, передумаешь, а? — ради поддержания разговора спрашивал Аркадий, вычерчивая ногтем круг и ставя в центре его крестик.
— Нет! У меня сейчас, Аркадий, дел непочатый край. Во-первых, спартакиада. Варикаша меня никуда не отпустит. Во-вторых, после спартакиады на целый месяц уезжаю в спортивные лагеря.
— В лагеря? — вырвалось у Юкова. — Один? С кем?
Изгнание из футбольной команды, провал на испытаниях, грусть и обида — все забыто. В шестнадцать с половиной лет это бывает. Саша твердо выдержал умоляющий взгляд Аркадия. Это тоже бывает в семнадцать лет.
— Ты не имеешь права, Аркадий! Пойми сам. В лагеря поедут лучшие.
— Ах, что мне понимать! — с горечью воскликнул Юков, качая головой.
— Ты должен понять это, — настаивал Саша.
— Что мне понимать! — повторил Аркадий.
И перепрыгнув через газон, побежал прочь.
Он бежал сегодня от второго школьного приятеля.
— Подожди, Аркадий! — повелительно крикнул Саша. Юков не обернулся.
Можно было бы догнать его, но Саша был занят: он спешил к физруку Варикаше, чтобы окончательно утрясти с ним кое-какие физкультурные вопросы.
И Аркадий снова остался один.
Куда теперь идти ему? Чем заняться, чтобы успокоить встревоженное сердце? Солнце еще не прошло и половины своего пути, а он уже изъездил полгорода, был на всех центральных улицах, был в школе, второй раз стоит около памятника Дундичу на площади Красных конников…
Через площадь в одиночку и группами шли люди. Сверкали на солнце окна трамваев. Милиционеры-регулировщики в белых перчатках, ловкие, похожие на жонглеров, четко управляли движением автомашин. Юков чувствовал, что в этой строгой суете, в этом шуме города, даже в неутомимом звоне трамваев есть общая, деловая связь, что всем этим на первый взгляд беспорядочным движением управляет единая воля, единое желание.
Как любил Юков шум родного города! Как свободно и весело чувствовал он себя в знакомой бойкой толпе, когда бездумным мальчишкой убегал из дому и целыми днями пропадал в скверах и на улицах!
Да, разнообразны пути человеческие. Одни дороги ведут в гору, к солнечным вершинам, другие соскальзывают вниз, в пропасти, где зеленая ряска болотных трясин, и нужно иметь верный компас, чтобы не сбиться с пути…
Слушая привычный шум города, бодрую музыку площади, Юков сегодня впервые понял, что путь его привел не туда, куда звало сердце, что в шуме родного города, в толпе людей, знакомых с детства, он посторонний наблюдатель. Вот стоит он посредине площади, сунув руки в карманы латаных брюк, а жизнь обходит его стороной, как речная чистая вода. Стоит он, Аркадий Юков, здоровый парень с ясными глазами, с горячим баламутным сердцем, а пользы от него нет. Найти бы лучшего друга, прижаться бы к его груди тяжелой головой, рассказать бы, как трудно стоять одному посредине площади, сунув руки в карманы брюк, и чувствовать, что отстал, откололся от товарищей! Да где этот друг? Есть ли?..
В непривычном горьком раздумье Юков оглядел небо, излучающее блеск тончайшего хрусталя, верхушку Барсучьей горы, видневшуюся между двумя заводскими трубами Заречья, крыши домов, на которых еще недавно темнели полосы росы, кое-где выбитый асфальт площади Красных конников — все, что в это наполненное блеском утро казалось по-особенному молодым и необыкновенным. И в душу его, полную смятения, вкралось светлое, трепетное чувство. Даже в эти горькие минуты раздумья, когда Юков почувствовал себя одиноким в огромном прекрасном мире, жизнь несла с собой много радости. Нельзя было не заметить этого даже ему, опустившему глаза в землю. Он вздохнул глубоко, облегченно и пошел по площади, так и не разрешив мучившие его вопросы. Походка, его была размашиста, в широких приподнятых плечах снова появилась уверенность, но в глазах, дерзких и смелых глазах мальчишки-забияки, еще не погасли тревожные огоньки раздумья.
Родной город звал его к себе.
Можно было пройтись по Центральному проспекту, посмотреть, как в конце его, на городской окраине, течет в тихие переулки золотистый свет. Хорошо бы на Широкой аллее полюбоваться, как бушует солнечный пожар в листве стройных тополей.
Но в юности случается так, что тянет не на самую красивую площадь, а куда-нибудь на незавидную улицу, где, может, нет ни скверов, ни фонтанов, где лишь теплые пятна света бродят по булыжной мостовой. Там, на углу стоит деревянный дом, мимо которого не пройдешь без внезапного трепета в сердце. Голубая калитка, которую каждый день обшариваешь глазами, снится в беспокойную ночную пору. И угловое заветное окошко, в котором часто мелькает девичье платье, бывает дороже всех красот на свете…
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Когда-то босоногий удалой парнишка Аркадий Юков, — с вечными шишками на лбу, весной, летом и осенью щеголяющий в трикотажных штанишках с заплатами на неприличном месте, — не замечал или старался по своей мальчишеской гордости не замечать девчонку-тихоню с диковатыми глазами, тайком с восторгом глядевшими на Юкова. Он не уделял внимания девчонкам, потому что в его глазах они были не более как слабые, достойные презрения существа. Их можно было отодрать за уши, дергать за жидкие косички с шелковыми бантиками или, незаметно подкравшись, закрыть глаза одной ладошкой, а другой размазать на пухленьких румяных щеках мел. И они даже не умели дать сдачи.
Шло время. В уличной громкоголосой толпе, в скверах, обнесенных фигурными решетками, на фиолетовом булыжнике окраинных улиц, по которым так любит плясать косой майский дождь; на берегах болотистых речек с покоящимися на воде царственными лилиями; в полях, налитых запахами меда, — в городе и за городом шло детство Аркадия Юкова, буйное, как движение ветра, как шум камыша, как рост цветов и трав. Шло и шло, а когда осталось за спиной — разве помнит, разве скажет Аркадий!
Покорная плакса и тихоня из незаметной и жалкой девчонки с жидкими смешными косичками вдруг предстала перед Юковым белокурой девушкой с головкой, поставленной с особой величественностью, с высокой шеей той исключительной белизны, которую не под силу покрыть своими медными тонами даже полуденному солнцу.
Впрочем, чудесной перемене, происшедшей в облике Сони Компаниец, Аркадий Юков не удивился. Красота Сони не тронула его, потому что мир, цветущий вокруг, был слишком нов и интересен. Красота человеческого лица, тела, одежды вообще не существовала для черномазенького паренька с цыпками на ногах. Нежные чувства он считал постыдной глупостью. Не только дружбы, — даже уважения к девушкам он не признавал, потому что они по-прежнему казались ему слезливыми и смешными существами: носили неудобные туфли на высоком каблуке, узкие юбки, постоянно возились с косами или кудряшками. Аркадий был твердо уверен, что в жизни ни в кого не влюбится. Чтобы подкрепить в себе это убеждение, он извлек из какой-то книжки правило презрительно относиться к девушкам и упрямо следовал ему.
Одной из жертв этого правила и стала Соня Компаниец. Возможно, это случилось потому, что ее подруги упрекали девушку в неравнодушии к Юкову, а возможно, красивая Соня была самой удачной мишенью юковских острот и язвительных выходок, так как молча переживала их. Началось все с крутой гречневой каши, купленной Юковым на сбережения от завтраков, а инцидент с кашей был последствием непростительного промаха Сони в распространенной в то время в школе игре «в откровенность». Смысл этой полудетской игры состоял в том, что человек должен был откровенно отвечать на заданные ему вопросы. Как-то на большой перемене играли «в откровенность». Соня Компаниец на вопрос, кто ей нравится из ребят, поломавшись несколько минут, с пунцовыми щеками, еле слышно прошептала: «Юков». Поднялся хохот. Аркадия это обидело. В то время ему было безразлично, нравится ли он Соне или она ненавидит его, но, решив, что Соня опозорила его в глазах всего класса, он молча мстил ей.
«Ну, подлиза, маменькина дочка, я тебе отплачу! Я тебе покажу!» — думал Аркадий, хотя подлизываться Соня не умела, а матери у нее вообще давно не было.
Купив в буфете гречневой каши, он тайком набил ею Сонин новенький, блистающий лаковой краской пенал, — чудесный пенал, который Аркадий не прочь бы и сам таскать в своем брезентовом, прошедшем огни и воды портфеле.
Это была первая подлость, сделанная по-мальчишески грубо и злорадно. С чувством ехидного удовлетворения упивался Аркадий мальчишеской местью.
Соня не раскричалась, не побежала жаловаться, а молча вышла в уборную и ученической ручкой выковыряла кашу. Странное поведение Сони не столько удивило, сколько разочаровало Аркадия. Он ожидал бури, а получил немой упрек и слезы, которые он заметил в Сониных глазах. Поставленный в тупик, Аркадий вскоре пришел к убеждению, что странное поведение Сони — не что иное, как преднамеренное замалчивание его очередного «подвига». Разозлясь, он стал неумолимо преследовать Соню и все старался прочесть в ее синих глазах выражение ненависти. Упреков и слез в человеческих глазах Аркадий не переносил: они задевали в его душе какие-то тонкие, очень чувствительные, непривычные для него струнки.
Разве трудно отравить жизнь девушке, если она нежно, наивно, всей молодой, трепещущей, как листок, душой обожая тебя, отвечает на твои едкие взгляды затаенной мольбой о пощаде и еще чем-то, отчего у тебя становится как-то грустно, нехорошо на сердце?
И Соня, эта милая, веселая, всегда вежливая, умная Соня молча страдала из-за глупых выходок Юкова, которого подруги ее ненавидели и презирали.
Шло время. Совсем недавно отгремела ручьями, отзвенела свежими ветрами в проводах, отзолотилась теплым апрельским солнцем та весна, когда в жизнь Юкова вторглось непрошеное нежное чувство. Это чувство нашло неприметную лазейку, прокралось в душу, лежало там щемяще-тревожным комочком и росло, крепло, зрело. К тому времени Аркадий уже не носил на твердых, как булыжник, ногах знаменитых цыпок, и трикотажные штанишки давно пошли на половые тряпки.
В одно памятное утро весенний ветер бесился в улицах особенно дерзко и настойчиво. На бульварах пахло клейкими листочками тополей, смолистой терпкой елкой, гудроном и еще чем-то пряным, сухим и теплым.
Аркадий Юков шел вслед за Соней, которая то прижимала своей маленькой ладошкой к высоким округлым коленям вздувающееся платье, то одергивала его сзади, то стыдливо зажимала его между ног. В этих красивых, целомудренных жестах было что-то волнующе-недетское, необычное, да и во всей стройной фигуре девушки Юков неожиданно для себя заметил что-то значительное, что-то гордое, родное его душе. Именно так ему показалось, и впервые в сердце у него проснулась нежность. Навязчивые мысли, одна другой нежнее, одна другой необычайнее, полезли, именно полезли Юкову в голову. А Соня все шлепала ладошками по коленям, а платье все трепетало — коротенькое девичье платье в пестреньких цветочках, которое Юков запомнил на всю жизнь…
Тогда Юков не выдержал и свернул на другую улицу. Всю дорогу до школы он мрачно о чем-то размышлял, а придя в класс, придумал Соне новое прозвище — Циркуль. Он звал ее Дианой, Белоручкой, Пупсиком, Чесменской Еленой, Бедной Лизой, но Циркуль… прозвище было явно неудачное. Но Аркадий упрямо утверждал, что Соня — именно Циркуль. Он дразнил девушку и сам страдал от этого. Впервые в жизни он перестал понимать себя.
Всем своим существом он сопротивлялся новому, нежному чувству, стараясь заглушить его, но образ Сони все время стоял перед его глазами. И куда бы ни шел Аркадий, чем бы он ни занимался, Соня была рядом.
СОНЯ, ЖЕНЯ, ЛЮДМИЛА
Соня жила почти рядом с Аркадием, на соседней улице — Первомайской. Октябрьская, Первомайская да еще Красносельская улицы составляли поселок имени Восьмого марта. Но чаще всего этот поселок называли «Бабским», и поэтому Аркадию не раз приходилось доказывать на кулаках, что среди жителей городской окраины есть и настоящие мужчины.
Название своего поселка, разумеется, не удовлетворяло и самого Аркадия. На Красносельской улице родились и жили два Героя Советского Союза — танкист и летчик. Аркадий мысленно называл свой поселок Героическим, тем более, что был крепко убежден: эта городская окраина даст миру и третьего героя.
По правде сказать, женщин в поселке было многовато. Раньше Аркадий скрепя сердце мирился с этим фактом, а с некоторых пор это приобрело неожиданное удобство: у Юкова появилась потребность видеть одну из женщин, другими словами — Соню, каждый день и не только зимой, в школе, но и летом.
Дом, в котором жила Соня, был двухэтажный: нижний этаж — кирпичный, верхний, занимаемый Компанийцами, — деревянный. Единственное окно Сониной спальни, служившее также и дверью, выходило на просторный балкон, опирающийся на четыре толстых деревянных столба. С этой стороны стена внизу была глухая, и к ней примыкал старый запущенный сад: яблони в нем давно были вырублены, остались только вишни да кусты смородины; весь сад зарос густой сочной травой.
Летом балкон служил Соне местом утренней зарядки: с улицы его не было видно — заслоняли шапки лип, а зеленый тупичок, с которым граничил сад, был всегда пустынен. Лишь изредка проходили по нему мальчишки-рыболовы, удившие карасей в пруду, так что Соня привыкла не стесняться любопытных глаз. Она безбоязненно выходила на балкон в купальном костюме и выделывала, по словам отца, «фокусы-мокусы».
Но бывали случаи, когда в тупичке появлялись посторонниe люди.
В тот самый день, о котором у нас все время идет речь, в тупичке появились две девушки. Если бы они держали в руках удочки, можно было бы предположить, что сегодня еще пять-шесть карасей закончат свое тинное существование. Но удочек у девушек не было. Да они, эти девушки, одна чуть постарше другой, и не торопились на пруд. Они остановились напротив балкона, и одна из них, которая помладше, подошла к самому забору и приникла к щели. В сад заглянули два смеющихся озорных глаза. Взгляд их скользнул по кустам смородины и остановился на двери, соединяющей балкон с комнатой.
Соня непременно бы опознала эти глаза. Они принадлежали ее школьной подруге Жене Румянцевой, дочери полковника авиации, самой знаменитой девчонке школы имени Владимира Ильича Лепина и самой красивой в девятом классе «А» (Соня безоговорочно уступила ей это первенство). Сразу бы опознала Соня и девушку, которая, с робким выражением на лице, стояла посредине тупичка. Это была Людмила Лапчинская, закончившая в нынешнем году десятилетку, — она училась в соседней школе и жила поблизости от Жени. Румянцева познакомила их несколько дней тому назад на танцплощадке.
— Ну, я так и знала, спит еще Соня-засоня!
Прошептав это, Женя пошла вдоль забора, пробуя доски. Одна широкая доска подалась и отодвинулась. Недовольно заскрипел гвоздь. Людмила беспокойно оглянулась. А Женя уже просунула в дыру голову, юркнула в сад и, высунувшись оттуда к Людмиле, тихонько свистнула и мигнула одним глазом. И Людмиле, которая чувствовала себя неловко, волей-неволей пришлось лезть вслед за Женей и даже поправлять за собой доску.
В саду девушек обступили дремучие заросли кустарника и высокие травы, еще совсем влажные от утренней росы. Женя опустила в траву руку, а когда вынула ее, с пальцев капала вода…
— Снимать туфли — ать, два! — немедленно приказала Женя. — По такой травище только босиком и ходить…
Она проворно нагнулась, придерживая одной рукой косы, другой сдернула с ног свои босоножки.
— Каждый день у тебя какие-то странности, Женька, — удивленно пожала плечами Людмила. — Какой-то чертенок в тебе сидит и выдумывает глупости.
— Люсенька, да ты потише! Ти-ше! — прошептала Женя, испуганно сморщив нос. — Я давно решила сделать Соне сюрприз… Ты согласилась идти со мной? Согласилась. Так не мешай мне. Разувайся!
Людмила стала оглядываться.
Ни слова не говоря больше, Женя опять нагнулась, расстегнула туфли подруги и бесцеремонно сняла их. Потом, приподняв свой сарафан, бесстрашно вошла в траву, как входят в речку. Ежась от острого холодка, охватившего ноги, она быстро добралась до колонн, поддерживающих балкончик.
— Иди, трусиха, я тебе дорожку проторила, иди, иди, — шепотом подбадривала она Людмилу, выжимая подол сарафана. — Поднимай подол выше, здесь ведь никого нет, а то роса едучая, противная.
Женя морщилась, вытирая ноги выше колен, а зеленоватые глаза ее по-прежнему озорно искрились.
Забрав весь низ своего сарафана в жменю, Людмила подняла над головой туфли и, пугливо улыбаясь, вошла в траву. Шагнув раз пять, она споткнулась, вскрикнула и упала в самую гущу травы.
— Ти-ше! — отчаянно зашипела Женя, кидаясь на выручку подруги. — Придется тебя на буме тренировать: равновесия не можешь сохранить…
— Здесь же сучок… видишь? — оправдывалась Людмила. — Ищи вторую туфлю, я одну вижу…
— Не лезь туда, в гущу, я и вторую вижу…
Людмила безнадежно махнула рукой.
— Где нашим не пропадать! Все равно мокрая…
И она потянулась за туфлей.
Макая в траву свои рыжеватые, с золотистым отливом косы, Женя достала вторую туфлю подруги.
Под балконом они, как могли, привели в порядок свои сарафаны.
На Жене и Людмиле были одинаковые цветастые сарафаны из ситца, с пелеринками. Девушки шили сарафаны сами, и это было заметно. Хотя Марья Ивановна, мать Жени, и уверяла, что первый блин у подруг получился совсем не комом, авторы этих, пестрых произведений самокритично признали: носить такую одежду согласится не каждая девушка. Должно быть, они имели в виду девушек-дурнушек; ни Женя, ни Людмила к их числу не относились, — и поэтому сегодня впервые надели сарафаны. Этим они словно хотели сказать, что никакое, даже самое безобидное платье не может испортить девичью красоту. И действительно, как это ни странно, неуклюжие сарафаны не портили, а, наоборот, даже подчеркивали, что Женя и Людмила молоды и красивы. Каких чудес не случается в семнадцать-восемнадцать лет!
— Теперь лезем наверх, — решительно сказала Женя, измерив взглядом расстояние до перил балкона.
— Как наверх? С ума сошла?
— Наверх, на балкон! Что ж такого? Мы нарвем вот этих нарциссов, положим на столик и напишем: «Привет Соне-засоне от…», я тебе после расскажу, от кого. Какие будут у нее глаза, когда она встанет и… Вот что я задумала! Впрочем, я все это сделаю сама. Как же! Ты уже взрослый, самостоятельный человек, поступаешь в институт… уважение тебе и почтение! — Женя поклонилась Людмиле в пояс. — Можно и еще, но, по-моему, хватит, потому что в институт тебя еще не приняли. Ну-ка, рви цветы, а туфли мои в кусты брось. Смотри, как я полезу!
Женя поплевала на руки и ухватилась за колонну.
В это время где-то наверху с шумом распахнулось окно, за ним второе…
Девушки отскочили к кустам и спрятались.
— Проснулась! — сокрушенно прошептала Женя. — Это все ты… Шагу не можешь ступить, не подумав, прилично это будет или неприлично!
Людмила промолчала. Она обрадовалась. Хорошая Женька девчонка, но уж больно озорная. Сорванец в юбке! Позавчера насмерть перепугала соседей, привязав к их двери камень на веревочке (это называлось у нее «мещан пугать»), сегодня влезла в чужой сад и вообще черт знает что выдумывает. Хоть Людмиле и самой нравятся эти озорные занятия, она все-таки старше на целый год и действительно «без копейки самостоятельный человек», как острит ее младший брат Всеволод.
Дверь на балконе скрипнула и отворилась. Щурясь от солнца, показалась Соня.
Минут за пять до того она вскочила с постели, смахнула с узеньких плеч ночную рубашку, быстро облеклась в полосатый купальный костюм. Но прежде чем поднять шторы на окнах, Соня вспомнила о зеркале и, подтрунивая над собой, приблизилась к трюмо-трельяжу.
В легком сумраке комнаты она увидела перед собой сразу трех девушек, ладно обтянутых одинаковыми купальными костюмами, с одинаково оголенными высокими шеями и руками, белыми чуть повыше локтей, а ниже смуглыми от загара. Рослые, стройные, тонкие в талии, девушки с трех сторон окружили Соню и глядели на нее с любопытством, словно видели ее впервые. Соня тоже делала вид, что незнакома с ними. Она придирчиво вгляделась в одну из «незнакомок», заставила ее гордо задрать короткий, но в общем симпатичный носик, повернуться одним боком, другим, взбить на висках белокурые локоны, лукаво улыбнуться, а потом неожиданно показала ей язык и закружилась на носках туфель, дирижируя руками.
Как и все девушки на свете, сколько бы они ни доказывали обратное, Соня была в какой-то степени кокеткой.
Спору нет, она недурна собой: круглолицая, румяная, правда, без ямочек на щеках, как у Женьки, зато у нее превосходная ямочка на подбородке, а глаза — цвета густо разведенной синьки, заглянуть в них разок хорошенько — взгляда не оторвешь, не налюбуешься… Если она поманит такими глазами кого-нибудь, приласкает улыбкой, любой человек, наверное, полюбит ее и пойдет за ней на край света… Любой?
Соня перестала кружиться: а любой ли? Да и не интересует ее никто, кроме одного. А он жестоко отвергает все ее намеки о дружбе, он одинок сейчас, осужден даже ею — не сердцем, которое не может судить любимого, а умом, рассудком, волей, холодным чувством необходимости. А впрочем… Соня уверена, что все будет хорошо. Нельзя мириться с неудачами, если жизнь так прекрасна и так много замечательных дней обещает в будущем, нельзя свыкаться с мыслью, что любимый человек не ответит тебе!..
Нельзя, нельзя, нельзя! Верить и ждать! Ждать и стараться! Да, да, стараться!
Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет,
Кто весел, тот смеется,
Кто хочет, тот добьется,
Кто ищет, тот всегда найдет![17]
Вполголоса напевая, Соня подняла шторы и распахнула настежь окно. В комнату потянулись зеленые ветки тополя, сквозь них проглянуло небо, — такое же синее и ясное, как Сонины глаза.
Выйдя на балкон, она потянулась и сказала вслух:
— Нельзя покоряться! Нельзя, нельзя, нельзя!
— О чем это она? — прошептала Людмила, наблюдая за Соней из-за кустов смородины.
— Она у нас вообще непокорная. Тихая, а непокорная. — Женя прыснула в кулачок, и ямочки на щеках у нее стали такие лукавые, что Людмила даже позавидовала. — А одному покорилась… хоть он и не замечает этого. У меня бы не заметил!
— Наплачешься ты со своей мордочкой, Женька! — серьезным голосом предсказала ей Людмила.
Женя скорчила страдальческую гримаску и, чтобы не расхохотаться, прижала ко рту ладонь.
Не замечая подруг, Соня делала на балконе гимнастические упражнения.
— Какая она стройная и гибкая! — прошептала Людмила.
— Завидуешь?
— Нет, любуюсь. Тихоня, тихоня, а…
— Тихоня — в личных делах. Зато если дело коснется общественного! Саша Никитин про нее говорит: пламенный агитатор. В ее фамилии целая династия революционеров: ее дед умер на царской каторге в Даурии, мать погибла при ликвидации какой-то банды на Украине. Ну, а Максим Степанович, Сонин отец, в Конной армии Буденного под Касторной Деникина бил. А главное, — оживилась Женя, — ты не знаешь, ведь она, Соня, потомок Кармелюка, того, украинского, помнишь? Правнучка, что ли…
— Тс-с! — остановила ее Людмила. — Вот мы и попалась…
Девушки присели на корточки, однако было уже поздно: Соня, привлеченная шорохом в кустах, насторожилась и, подойдя к краю балкона, строго спросила:
— Это кто там разговаривает? Кто там за смородиной? Девчонки, вылезайте, живо! Ну!
Женя с невинным выражением лица вышла из-за кустов.
— Женька! Да на кого ты похожа!
Женя оглядела свой мокрый сарафан, босые ноги с прилипшей к ним травой и лепестками цветов.
— А что? Ничего особенного. Сарафан как сарафан… Ноги как ноги… — Женя оглянулась. — Людмила, выходи же!
— Ах, там еще одна заговорщица! Я так и знала. Здравствуй, Людочка!
— На приступ! — крикнула Женя.
Она перепрыгнула через клумбу и полезла по столбу наверх. Соня подхватила ее за руки и помогла перелезть через перила балкона.
— Давай, Люся! Ах, да ты не способна на такую глупость! Брось-ка мои босоножки да иди к двери, я тебя встречу.
Квартира Сони Компаниец была местом дружеских встреч и сборов учащихся Ленинской школы. Людмила же у Сони была впервые. Поэтому Женя немедленно потащила подругу осматривать, как она выразилась, «семейные достопримечательности» девятого «А».
Пока Соня одевалась в своей спаленке, Женя ввела подругу в уютную комнату, обставленную старинной массивной мебелью. На круглом столике, покрытом бордовой вязаной скатертью, лежал толстый альбом в алом сафьяновом переплете. Рядом с альбомом Людмила увидела раскрытую книгу.
«Как закалялась сталь», — тотчас же определила она, пробежав глазами три-четыре строчки.
Женя с размаху уселась в одно из кресел.
— Удобно, верно?
Развалившись, она с преувеличенно серьезным видом изрекла:
— За этим круглым столом обсуждались важнейшие проблемы. Здесь же ребята после испытаний имели нахальство в присутствии нас пить водку.
Людмила продолжала осматривать комнату. Она улыбнулась, прочитав в простенке над столом гостеприимный лозунг: «Чувствуй себя, как дома», и подошла к этажерке с книгами.
— Роскошно живет Соня! — восхищенно сказала она, рассматривая корешки книг. — Какое богатство! Да книги-то какие серьезные, разнообразные — Лермонтов, Анатоль Франс, Шиллер, Горький, Ромен Роллан, Блок… и даже Есенин — смотри ты!
— Костик Павловский говорит: «Литературный винегрет — Есенин и Ромен Роллан, жаль что нет…» Фу ты, забыла совсем! Уитмен… нет, не Уитмен… Уайльд, Оскаp Уайльд! Ты читала сказки Оскара Уайльда? Ужасная скучища! Я предпочитаю «Тысяча и одну ночь». Иди, полюбуйся. Самое интересное здесь — альбом!
— Минутку. Смотри, какой чудесный лозунг: «Книга, быть может, наиболее сложное и великое из всех чудес, сотворенное человеком на пути его к счастью и могуществу будущего». Ну и молодчина же твоя Соня! Вот это действительно девиз!
— Это мы с Соней лозунг писали, видишь, еще буквы разные: одна буква моя, другая ее, — поспешила похвастаться Женя.
— Знаем мы вас, любите к чужой славе примазаться, — шутливо заметила Людмила.
— И вы тоже мастера чужими трудами любоваться, — тем же тоном парировала Женя. — Сами попробовали бы написать! Ну иди же, альбом посмотри.
Она распахнула альбом и показала первую фотографию.
Альбом оказался действительно интересным. Он открывался обвитой орнаментом фотографией Якова Павловича Панкова, бессменного директора школы имени Ленина. Далее следовали фотографии любимых учителей. За ними Людмила увидела портрет Саши Никитина, Костика Павловского, Вани Лаврентьева, Сони, Жени, Бориса Щукина, Аркадия.
Возле фотографии Юкова лежал бледно-желтый сухой листок липы. Женя осторожно взяла его за стебелек и с нежной улыбкой на лице положила на ладонь.
— Все еще хранится… Поблек только. Как бы не поломать: хрупкий какой. Для нас он пустяк, а для кого-то реликвия, — очень значительно произнесла она и щелкнула по фотографии Юкова пальцем. — Эх ты, дурной! Какую девчонку не замечаешь! Ведь правда, Люся, Соня — отличная во всех отношениях девчонка: умная, добрая, красивая, ведь правда? Хозяйка хорошая… Это тоже немаловажно, правда?
— О чем это ты? — улыбнулась Людмила.
— Вообще, — чуть смутилась Женя и снова щелкнула пальцем. — Эх ты, так и не помирился окончательно! А она тоже глупышка…
Женя таинственно оглянулась и перешла на шепот:
— Вот ты скажи, можно девушке увлечь парня, если она сильно захочет этого? Может она заставить его страдать по ней?
Теперь смутилась Людмила.
— Не знаю… Это очень трудно, должно быть… Во всяком случае, мы с тобой не сумеем.
— Почему же не сумеем? Я сумею! — уверенно сказала Женя. — Иди поближе… Ты любишь кого-нибудь? Признайся!
Людмила стала краснеть.
— Я люблю! — отчаянно выпалила Женя. — Вот так — страшно, беспредельно. Уж-жасно просто!
Она зажмурилась.
— Кого? — спросила Людмила.
— Не скажу, не допытывайся. Это — моя тайна.
— Вот сумасшедшая!
— Это плохо… да?
— Это страшно, наверное…
— Ни чуточки! — воскликнула Женя. — Это радостно, чудесно! Земля преображается, все становится легким, понятным!.. Чувствовала ты это когда-нибудь?
— Я? — Людмила задумалась.
Открылась дверь, и в щель просунулась голова Сони.
— О чем вы шепчетесь? Меня так и разбирает досада: я же над вашим завтраком стараюсь, а вы без меня секретничаете. Женя, помоги мне наладить примус.
— Соня, чур, сухарник[18] приготовим по моему вкусу! — вскочив с кресла, вскричала Женя.
— Да я вовсе не сухарник задумала. Я угощу вас просто-напросто чаем, но зато каким — с клубникой!
— Ох, не люблю я чай, даже с клубникой! Давай устроим сухарник!
Женя исчезла за дверью, так и не закончив разговор о любви. Людмила осталась одна. Покачав головой, она подумала: «Девчонка ты, Женька, совсем еще девчонка!»;
По праву старшинства, она, конечно, могла не отвечать на Женькины наивные вопросы. Любит она кого-нибудь или нет — это уж ее дело.
Внимательно, до последнего листа просмотрев альбом, Людмила в конце его обнаружила ученическую тетрадь, озаглавленную: «Твое заветное желание». Первая страница ее открывалась фразой: «У меня нет другого желания, как жить и трудиться в нашей хорошей стране». Ниже кто-то грозно вопрошал: «Кто писал?! Потрудитесь ставить фамилию или хотя бы инициалы!!!» Еще ниже микроскопическим почерком утверждалось: «Писал, конечно, Сашка, даю голову на отсечение! Ну, Сашка, отзовись!» А в самом низу значилось: «Прошу не хулиганить, Гречинский. Писал я. Никитин».
На второй странице поместилось пять записей:
«Если бы мне удалось прожить жизнь, как прожил ее Николай Островский! Всем сердцем стремлюсь к этому! Соня К.».
«Не мыслю даже и в минуту сомнения, что не увижу все страны света, все моря, горы, реки, знаменитых людей и т. д. Не хочу прожить жизнь обыкновенно. А потом, разве человек способен публично высказать свое заветное желание? Об этом не говорят. К. Павловский». (В скобках кто-то добавил карандашом: «Эстет и декадент[19], в чем и расписуюсь»).
«Хочу есть. Честное слово! Это мое искреннее желание. Соня, накорми! Нина Яблочкова». (Тем же карандашом было в скобках дописано: «Обжора! Съешь кукиш с маслом!»)
«Чепуха и так далее. Юков».
«Р. S. Что за безобразие! Кто это хулиганит карандашом? Сторман, ты? Стыдись!»
Следующая страница была еще интереснее:
«Юкова нельзя допускать в заветную тетрадь! Категорически протестую! Нина».
«А сама-то хороша! Оголодала! Есть просит! Заветное желание, называется. Сторман».
«Повторяю: чепуха и так далее. Если ещё раз поднесете тетрадь, напишу и не такое. А ты, Нинка, берегись! Юков».
«Ху-ли-ган! А еще комсомолец! Н.»
«Давайте посерьезнее. Хочу быть смелой. Е. Румянцева».
«И только?».
«И мужественной».
«Мое желание — преобразовать природу. Я буду агрономом. Очень хорошая должность! Б. Щ.»
«Б. Щ., Б. Щ. Борис Щукин, наверное? — догадалась Людмила. — Боря Щукин! — Она раскрыла альбом в том месте, где была фотография Щукина, и долго с улыбкой смотрела на нее. — Скромно, как всегда. Должно быть, чувство гордости ему несвойственно».
«А это — хорошо?» — через минуту спросила она себя.
Каховка, Каховка, родная винтовка,
Горячая пуля, лети![20]
С этой песней в комнату влетела, прыгая на одной ножке, Женя.
— Фу, метеор! — поморщилась Людмила. — Да ты совсем как маленькая!
— Милая Люся! — Женя подбежала к Лапчинской, обхватила горячими, ловкими руками ее шею. — Проходит последний год моего детства! Через год я буду студенткой, упрямой, усидчивой, серьезной. А теперь я еще девочка, девочка, девочка!
Женя, придерживая подол юбки пальцами, завальсировала, приговаривая:
— Девочка, девочка, девочка!
— А здесь пишешь: хочу быть мужественной.
— Не в смысле воз-му-жа-лос-ти, — нараспев сказала Женя, — а в смысле твер-до-сти. Вот, вот, вот! Желание быть мужественной не мешает мне оставаться девочкой. Яс-но те-бе?
Вдруг Женя подошла к окну, села на подоконник и, глядя в сад, замолчала.
О чем она думала?
Игрушечным пароходом между сказочных берегов проплывает короткое детство. Сверкнет на солнце, загудит прощально и уйдет по речной глади в синюю безоблачную дымку. Уйдет, а ты, провожая его внимательными глазами, сойдешь на новый радостный берег, выберешь с ликующей опаской в сердце свою дорожку и, как только сделаешь два-три шага, — идешь, уже не оглядываясь…
Может быть, об этом думала Женя?
АРКАДИЙ ЮКОВ, ГЕРОСТРАТ И КАРМАННОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Аркадий Юков хотя и не ходил на пруд ловить карасей, но тупичок возле дома Сони Компаниец знал.
Он шел по тупичку, жуя во рту папиросу и делая вид, что не интересуется решительно ничем на свете, кроме своих мыслей. Собственно говоря, в тупичке ему делать было нечего. Но и ходить по улице, пожалуй, было бесполезно. Он уже прошел мимо Сониного дома раз пять — и все напрасно. День уже клонился к вечеру. У Аркадия разыгрывался аппетит.
Сейчас взору должен был открыться балкон… Скосив в ту сторону глаз, Юков вдруг заметил девушек, моментально выкинул окурок и, сделав скучающее выражение лица, засвистел первый припомнившийся мотивчик. Но тотчас же сообразил, что мотивчик этот не очень приличный, мысленно чертыхнулся и обозвал себя ослом.
В общем, Аркадий растерялся.
Первой заметила Юкова Женя.
— Скаж-жите, пож-жалуй-ста! — свешиваясь с перил балкона, протяжно крикнула она. — Какой вид! Какая масса презрения к окружающим! Какой вежливый молодой человек! Девочки, — задорно обернулась Женя к подругам, бросив особенный взгляд на Соню, — нашему уважаемому товарищу, не обращающему на нас ни-ка-ко-го вни-ма-ни-я, Аркаше Юкову, — здравствуй-те!
Подруги не поддержали Женю. Людмила засмеялась, а Соня испуганно остановила ее:
— Что ты, Женя, не надо, не кричи! Он, кажется, не в духе.
— Что же вы, девочки? — не слушая ее, капризным, но веселым тоном продолжала Женя. — Не уважающему нас Аркадию Юкову — здрав…
— …ствуй-те! — подхватила Людмила.
Соня промолчала.
Аркадий нерешительно остановился, сделал несколько шагов к забору.
— Ну чего, чего… раскудахтались? — отозвался он небрежно, не вынимая рук из карманов штанов.
Его притворно-скучающий взгляд скользнул по Жене, по Людмиле, задержался на Соне и дрогнул, потеплел, хотя губы его скривились в усмешку.
— Заходи, Аркадий! — крикнула Женя, перегибаясь через перила.
Ее пышные косы перевалились через плечи и повисли с балкона. Женя отбросила их за спину, но они снова упали и, покачиваясь, искрились на солнце.
— Вам, я думаю, и без меня не скучно. Вон вас сколько собралось — как на базаре, — заметил Аркадий. — Да у меня и времени-то нет…
— Ну-у! Куда же ты спешишь? Давно ли стал таким занятым человеком?
— Есть дела. Да ты не гнись, не гнись, — посоветовал Аркадий. — Упадешь с балкона. Павловский страдать будет.
Аркадий острил. Он умел острить — ядовито и метко. Но сейчас… сейчас его остроты явно не достигали цели. Они не могли даже обидеть.
Вот и Женя, она не приняла намек близко к сердцу, точно и не расслышала последних слов.
— Заходи же, Аркадий! — снова пригласила она. — Я правда, здесь не хозяйка, но хозяйка, по-моему, будет не против.
Сконфуженная Соня ущипнула подругу. Женя показала ей кончик языка и по привычке прыснула в кулак.
— Ладно, зайду…
Юков влез в сад.
— Где же у вас дверь?
— Вот двери-то как раз и нет! — Женя засмеялась. — Мы по столбам лазим.
— Врите мне!
— Серьезно! — насмешливо уверяла Женя.
Людмила наклонилась к ней:
— Так вон он какой, Юков! Прошлым летом мне ножку на улице подставил…
— Что она шепчет? — насторожился внизу Аркадий, и глаза его сузились. — Слушай… что ты шепчешь?
— Я? Н-ничего, — смутилась Людмила.
— То-то!
Подтянувшись, Аркадий легко влез на перила и, сидя верхом, объявил:
— Я не люблю, когда обо мне за глаза говорят. Руби с плеча, прямо. Я так понимаю. Здорово!
Он взглянул на Соню. Протянул руку, легонько дернул ее за локон.
— Здравствуй, Бедная Лиза!
— Здрав… — прошептала Соня и отвернулась.
— Это что еще значит? — напустилась на Юкова Женя. — Ах ты, грубиян! Познакомься сейчас же с Люсей и будь вежливым!
— А я с ней знаком, с этой твоей Люсей, — отмахнулся Аркадий. — И с братом ее знаком. Хороший братец… сценой увлекается. Клоуном будет.
Людмила не выдержала.
— Вы-то чем увлекаетесь? — неприязненно спросила она.
Все еще сидя верхом, Аркадий окинул Людмилу вызывающим взглядом.
— Вы! — Он нажал на это слово. — Вы говорите — я. В древней стране Греции жил один человек — Герострат. Он хотел попасть в историю, а для этого спалил храм богини… Женька, не знаешь, какой богини?
Румянцева пожала плечами.
— Ну да черт с ней! — насмешливо продолжал Аркадий. — Жаль, что храмов в наш век не строят… Удовлетворены, Лапчинская?
— Почти, — сухо ответила Людмила.
— Ну и ладно. — Голос у Аркадия стал более миролюбивым. — Хватит с меня и «почти»…
На балконе установилось молчание. Людмила демонстративно отвернулась. Соня глядела себе под ноги. Женя, не привыкшая лазить за словом в карман, тоже, видно, смешалась.
Аркадий сидел верхом на перилах и грустно посвистывал. Он снова почувствовал неловкость.
— Люся! — вдруг крикнула Женя. — Иди-ка на минутку! Соня, мы сейчас придем.
И Румянцева шмыгнула в дверь так, что взвились ее пышные на концах косы.
Людмила недоуменно пожала плечами и скрылась за ней.
— Так, — неуверенно сказал Аркадий, перекидывая на балкон ногу. Рваные сандалии смутили его. Он слез с перил и украдкой засунул носки сандалий под разостланный на полу коврик.
Соня терпеливо молчала.
— Максим Степанович дома? — наконец спросил Аркадий.
— Папа в командировке, — чуть слышно прошептала Соня.
Аркадий почему-то вздохнул.
— Не страшно одной?
Опущенные ресницы девушки дрогнули.
— Нет, не страшно…
Юков подошвами сандалий ожесточенно тер под ковриком пол.
— Слышь, Сонь?..
— Да?
— Принеси попить. Жарко что-то…
Только сейчас Аркадий почувствовал, что ему действительно нестерпимо душно. Он снял кепку и подкладкой вытер лицо.
Соня протянула ему полный до краев влажный стакан.
Залпом выпив воду, Юков сказал:
— Хороша вода. Принеси… еще.
Второй стакан он опорожнил мелкими глотками.
— Может, еще? — улыбнулась Соня.
Аркадий подумал.
— Нет, больше не хочу, спасибо.
Соня с опаской протянула ему расческу:
— У тебя волосы растрепались. Расчеши…
— Да зачем… у меня своя есть. — Аркадий полез в карман. — Остригусь вот… наголо.
— Наголо будет некрасиво…
— Сойдет! — хмуро выговорил Аркадий, вынимая из кармана горсть всевозможных вещиц — ножик, самодельный свисток, два рыболовных крючка, воткнутых в пробку из-под шампанского, каким-то чудом попавший в компанию с мужскими предметами наперсток, кусок вару и бильярдный шарик… Расчески среди этого хлама не было. Зато с перочинным ножиком соседствовало обшарпанное круглое зеркальце.
И Соня тотчас же узнала это зеркальце. На тыльной стороне его сохранились инициалы — К. С.
— Это мое зеркало! — сказала Соня и вдруг испугалась.
— Что… написано на нем? — вздрогнул Аркадий.
— Написано…
— Выдумывай! — проворчал Аркадий и стал краснеть, поняв, что уличен. Никогда еще в жизни он так не краснел! Сначала у него занялись щеки, потом словно налились вишневым соком, загорелись уши.
Смущение Аркадия воодушевило Соню.
— Это мое зеркало! — повторила она. — Вот и метка на нем… Покажи! Вот метка.
Полгода назад она оставила это зеркальце на парте, и оно исчезло, как в воду кануло. Соня уже и забыла о нем: великое богатство — зеркальце! И вдруг… вот оно у кого оказалось — у Аркадия!
— Покажи! — властно требовала Соня, впервые ощутив в себе силу, перед которой Аркадий не мог устоять.
И Аркадий разжал кулак и позволил ей взять зеркальце.
— Я нашел его, — пролепетал он, — в коридоре… или и классе… где-то там… не помню.
— Да, да, в классе! — замирая от восторга, говорила Соня. — Ты смотри, вот метка. К. С. Ты заметил это?
— Метку? Нет, не заметил. Где? Нет, не заметил.
Соня смело взглянула Аркадию прямо в глаза.
— Не заметил?
О-о, не так это! Аркадий, конечно, заметил, знал. Он стащил у нее зеркальце. Соня понимала это теперь.
— Фу, жарища! — простонал Аркадий, помахивая кепкой, как веером. — Раз, твое… возьми. Мне оно ни к чему… так, валялось. Я его все хотел выбросить. А потом… ты ничего не заметила, когда гляделась в него?
— Нет. А что? Нет, ничего не заметила, — насторожилась Соня.
— Тебе не казалось в этом зеркале, что глаза у тебя… как у жулика? — допытывался Аркадий.
— Не казалось! — Соня взглянула в зеркальце и увидела там сначала нос, а потом глаз. Глаз был счастливый.
Аркадий вопросительно смотрел на нее.
— Нормальное зеркало, — пожала плечами Соня.
— Ладно, — вздохнул Аркадий. — Возьми его себе.
Он надел кепку и полез на перила.
— Пора мне. До свиданья!
— Ты уходишь? — у Сони дрогнул голос.
Не отвечая, Аркадий съезжал по столбу вниз.
— Лови зеркало, Аркадий! — взмолилась Соня.
Юков, не оглядываясь, дошел до забора, вылез в дыру.
Соня надеялась, что он все-таки оглянется.
Не оглянулся!
И это означало, что сегодняшний мирный разговор, может быть, пойдет не в счет.
Соня глядела, как спокойно шел по тупичку Аркадий, и ей хотелось разбить злополучное зеркальце вдребезги.
А Юков смог дойти спокойно только до угла. До угла его словно сдерживала какая-то цепь. Цепь оборвалась, и Аркадий помчался, что было духу.
Сейчас, как никогда, он был готов к подвигу. Повод, повод! Ему нужен был повод!
ВМЕСТО ПОДВИГА
Что такое любовь?
Года три назад Аркадий прочитал в какой-то книжке: «Если все люди на земле полюбят, мир преобразится и станет прекрасным». Юков не разделял в то время такую точку зрения. «Фантазия и чепуха!» — смело начертал он на полях, но книгу все-таки дочитал: кроме любви, в ней описывались интересные приключения.
Но приключения он скоро забыл, забыл и любовную историю, а изречение почему-то накрепко засело в голову. Оно не раз вспоминалось. Вспомнилось и сейчас.
Аркадий огляделся по сторонам и сказал вслух:
— Здорово!
Все вокруг было прекрасным: лица людей, дома, деревья, улица, вымощенная булыжником, небо, загроможденное ужасно белыми облаками.
«Вот это здорово! Вот это здорово!» — мысленно пел Аркадий и весело глядел на встречных. С любым из них он готов был перекинуться словечком, а заодно и удивить своей неожиданной вежливостью.
Да, мир был прекрасен, и Аркадий чувствовал себя счастливчиком, потому что жил несомненно в самом центре этого прекрасного мира, на одной из лучших в мире улиц, в расчудеснейшем домике, рядом с…
И вдруг…
Впрочем, нет, не вдруг. Целых два часа, два упоительнейших часа отделяли Аркадия от момента, когда он расстался с Соней, и до возвращения под крышу родного расчудеснейшего домика. Эти два часа Аркадий бродил по городской окраине, которая медленно расслабляла свои рабочие мускулы и остывала от солнечного жара перед отходом ко сну. Аркадий бродил, как философ, который может неожиданно остановиться и полчаса глядеть на обыкновенный лист сирени, улыбаясь при этом не имеющей отношения к смертным людям мудрейшей улыбкой. Иногда Аркадия укалывало что-то, и он делал бодрую пробежечку метров этак с триста, поражая встречных диковатым, но вполне жизнерадостным свистом…
Рабочая окраина, утомленная, распаренная, разгоряченная, остыла. И вместе с ней поостыл немного восторженный пыл Аркадия. И вот тогда-то и кольнуло Юкова это коварное «вдруг». Тогда Аркадий понял, что приближается тот миг, когда он придет домой и увидит не только мать, наидобрейшее в мире существо, но и отца с его угрюмым взглядом и отвратительными кулаками, не привыкшими лежать без дела. Сначала Аркадий решил, что в этот особенный вечер дома ему делать нечего. Но как ни обширна земля, а отыскать подходящее место для ночлега не так-то легко, и Аркадию после короткого раздумья стало ясно, что избежать встречи с отцом ему не удастся. Все же он остановился около своей лачуги в бессильной нерешительности, тоскливо поморщился, поковырял пяткой сандалии упругую, как резина, землю — оттягивая срок расплаты за свое сегодняшнее счастье.
Короткий, жалобный, беззащитный крик матери вывел Аркадия из состояния бессильной нерешительности. Аркадий вздрогнул, замер, со страхом ожидая нового крика. И крик повторился. Так кричит птица, когда на нее бросается хищное животное, — улетела бы, да перебито крыло. И Аркадию представились в этот миг и пораненная птица, прижавшаяся возле пня к земле, и дикое животное — рыжая зеленоглазая рысь, собравшая все тело в разящий комок. Вслед за этим он отчетливо увидел тяжелые, как рычаги, руки отца…
А в следующее мгновение Аркадий уже вскочил на крыльцо, горячим плечом распахнул дверь, сорвав при этом крючок, рванул вторую дверь на себя и очутился в комнате, которая называлась передней, — это и была, собственно, основная жилплощадь семьи Юковых.
Все, что произошло в комнате минуту назад, было видно, как на ладони.
Первым ударом отец, низкорослый, но плотный и широкогрудый грузчик, отбросил мать в угол, на сундук, вторым ударом в плечо, — мать зажала плечо левой рукой, — перевернул ее на бок и, очевидно, затем несколько раз ударил не метясь — во что попало. Сейчас он стоял над нею, подняв в левой руке вилку, и грозно спрашивал:
— Как картошку в семье жарят? Ты мне что, столовая? Убью!
Это было его любимое слово — «Убью!»
На столе дымилась сковородка с жареной картошкой, рядом стояла бутылка денатурата[21] и полулитровая мензурка. Отец пил по-разному, два деления для аппетита, четыре — для души, а все, что выше, — на свал.
— Стой! — крикнул, а вернее, выдохнул Аркадий, чувствуя, как все тело его наливается силой и яростью. Такого не бывало никогда в жизни.
— А-а! — проворчал отец, лениво оглянувшись. Он еще ничего не понимал. — Пришел… сейчас! — И обращаясь к жене, продолжал: — Я куда пришел, в собственный дом или в столовую?
— Стой! — громче и глуше повторил Аркадий.
Мозг отца, отуманенный денатуратом, еще не соображал, что происходит в доме, а мать поняла все сразу. Она приподнялась на сундуке и глядела на Аркадия почти с ужасом. Она уже не думала о себе. Ей страшно было за сына.
— Стой! — в третий раз сказал Аркадий. — Не смей! Я тебе говорю…
— Что-о такое? — недоверчиво усмехнулся отец, начиная немножко соображать.
У Аркадия еще было время для отступления, и в семье Юковых жизнь потянулась бы по-старому. Наверное, так и поступил бы Аркадий, если бы не прожил сегодняшнего дня. Но день с его удивительными открытиями стоял у Аркадия за спиной, как рать позади удалого богатыря, вышедшего биться один на один с поганым половцем. И Аркадий заговорил, показывая рукой на дверь:.
— Уходи! Хватит! Ты слышишь? Я пойду в милицию и заявлю, что ты избиваешь мамку! Точка! И — все, понял?
Мать кинулась сыну на грудь, непонятно — защищать ли его или уговаривать, но Аркадий, не давая себе остыть, отстранил ее за плечи. Движение это было так властно, что мать покорилась без слов, отошла трепеща. С девических лет и до старости она, маленькая, боязливая и безропотная, была покорна одной участи: работать, повиноваться, молчать. Серьезные дела в жизни вершили мужчины. Вот и теперь судьбу семьи Юковых решают мужчины — отец и сын, и ей остается только стоять в сторонке и слушать, исполняя привычную мучительную роль.
Дело близилось к развязке.
Отец, сообразивший наконец-то, что сын гонит его из дому — неслыханная наглость! — издал грозный гортанный звук и, желая пресечь бунт в самом его зародыше, пошел на Аркадия. Он еще не верил, не мог поверить — по глазам было видно, — что сын Аркашка, без особых претензий сносивший все толчки и зуботычины, осмелился сказать отцу этакие серьезные слова. Отцу было и смешно — опять-таки по глазам заметно — и обидно как человеку, которого отрывают по пустякам от привычных занятий. Впрочем, несколько хлестких пощечин и один не очень сильный удар должны были незамедлительно восстановить авторитет старшего в семье и вернуть отца к обычным его занятиям.
А Аркадий в это время уже отвел назад руку… Все было мгновенно решено: ударом ребра ладони по голове он свалит отца с ног, оглушенного вытащит на улицу и запрет дверь. А там будет видно… Ясно было одно: начинается какая-то новая жизнь. Сердце билось тревожно и радостно, порыв его — Аркадий верил — не мог обмануть. Что-то должно было случиться большое, необычайное!
Но ничего не случилось. Вернее, случилось совсем другое, такое, чего никто не ждал, как это и бывает часто в жизни.
Раздался повелительный стук в дверь. Он заставил Юковых вздрогнуть и повернуться в одну сторону. Вслед за стуком в комнату просунулась голова мужчины в милицейской фуражке, и строгий голос спросил:
— Разрешите?
На этот вопрос можно было не отвечать: все равно милиционеры — их было двое — уже вошли, и ответ хозяина их теперь мало интересовал.
«За мной?» — мелькнуло у Аркадия, хотя он и не чувствовал за собой грехов, могущих привлечь внимание милиции.
Он не знал, что отец в это время с большей уверенностью, чем сын, подумал: «За мной!»
— Так, — сказал старший милиционер. — Вы будете гражданин Афанасий Максимович Юков?
— Я, — хрипло отозвался отец. — А что?
— Работаете грузчиком в речном порту?
— Да. А что?
— Все в порядке. Одевайтесь. Пойдете с нами.
— Так это что?.. А где это самое… бумага? — враждебно спросил отец.
— Порядочек, гражданин, порядочек. Пожалуйста. — Милиционер развернул и показал отцу какую-то бумагу. — Так, Сидоров, давайте. А вы, мамаша, и ты, — милиционер критическим взглядом оценил Аркадия, — молодой человек, оставайтесь на месте и не беспокойтесь. Порядочек.
Начался обыск.
— А тебе повезло, отец! — пробормотал Аркадий, только сейчас почувствовав, с какой силой и яростью он обрушил бы на отца удар своей окаменевшей ладони.
Отец удивленно взглянул на Аркадия, вдруг сжался как-то, сразу постарел вроде бы и стал поспешно одеваться. А мать, — ну что с ней поделаешь! — кинулась к отцу, обвила его плечи руками и зарыдала:
— Да за что они тебя, кормилец наш? Кому нужно наше горюшко? А-а!..
Старший милиционер отвернулся, только сказал:
— Побыстрее, Сидоров.
— Да, как видно, нет ничего, — отозвался второй милиционер из чулана Аркадия.
— Ищите, ищите, — усмехнулся отец. — Не там ищете! — Он торопливо обнял жену, накинул на плечи брезентовую куртку и, зло взглянув на Аркадия, пошел к двери.
Мать вцепилась в него, задохнулась от плача.
— Жрать принесешь в КПЗ, — бросил он ей на ходу.
— За что? — угрюмо наклонился Аркадий к милиционеру, выходившему из чулана.
— Много будешь знать — скоро состаришься.
— Так. До свиданья! Спокойной ночи! — сказал старший милиционер и, приложив руку к козырьку фуражки, прибавил: — Порядочек!
Отца увели. Мать выскочила вслед за милиционерами и тихонько завыла на крыльце. Аркадий с минуту стоял не шевелясь. Он еще не мог прийти в себя.
«Арестовали отца!» — непривычно кольнула Аркадия стыдливая мысль.
Но вслед за этим Аркадий ощутил почти радостное облегчение.
«Ну и пусть арестовали! Хорошо сделали! Ну и пусть узнают все! По улице пьяным шататься не будет, валяться под заборами не будет, мамку бить не будет! Я и мамка — проживем!»
Аркадий выбежал на крыльцо, зашептал:
— Не плачь, мама! Что, нам хуже будет? Нам хуже без него не будет…
— Как жить-то буде-ем? — не слушая его, громко заплакала мать.
Аркадий ввел ее под руку в комнату, заперся, не без удовольствия играя роль хозяина, и сказал грубовато, как это и требовалось теперь, когда он остался в доме единственным мужчиной:
— Живы будем — не умрем!
Аркадий налил в мензурку денатурата, храбро хлебнул и, задохнувшись от сухого жара, стал яростно плеваться: по щекам у него текли слезы.
— Ну и гадость! И это — пьют! Выброси, мамка, все это… зелье на помойку.
А мать, умываясь слезами, твердила свое:
— Заботился не заботился, жалел не жалел, а копейку в дом приносил…
— Вот именно копейку! Двадцатку бросал тебе, как нищей, а остальные деньги куда девал? Сама же говорила: по пятьсот, случалось, зарабатывал! — морщась от денатурата и вспыхнувшего с новой силой презрения к отцу, крикнул Аркадий. — Не понимаю тебя, мамка, какая-то ты старорежимная, в самом деле. Два дня назад молила бога, чтобы отца забрали, а сейчас ноешь. Он тебя чуть ли не каждый день избивал, а тебе его жалко. Раба ты — вот кто, раба! Когда в школе про крепостное право изучали… И были такие, кто не хотел от своего помещика уходить, я не верил, думал, брешут для идейности, а теперь верю: могли быть при крепостном праве, если при социализме и то такие есть! Стыдно, мамка!
Мать всплеснула руками, лицо ее еще больше сморщилось:
— Побойся бога, Арканя, такие слова говоришь! Ради кого я живу-то? Только ради тебя. Не было бы тебя…
— Арканя, Арканя! — вспылил Аркадий. — Сколько раз тебе говорилось: какой я Арканя! Аркадий — и точка!
— Аркадий. — Мать вздохнула, посмотрела на сына с укоризненной жалостью и покачала головой. — А испытания-то в школе не сдал…
— Как не сдал? — опешил Аркадий. — Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал?
— Матери да не сказали бы… Что делать-то будешь? По второму году сидеть? Давно хотела с тобой говорить, да боялась: отец узнает…
Все, все сразу понял Аркадий. Он думал, что мать не знает. А она знала и молча переживала! Недаром она так укоризненно качала головой и подкладывала куски побольше да повкуснее!..
Аркадий, пошатываясь, подошел к матери, подтвердил дрожащим голосом:
— Не сдал. Я думал, что…
Он не договорил, пристыженный, разбитый. Хозяин! Какой, к черту, он хозяин! Всегда была и долго еще, наверное, будет хозяйкой мать, которая кормит, обмывает и обшивает его. А он как был нахлебником, так и останется, и пользы от него в доме — как от козла молока. Эх ты, дармоед, несчастный, а еще подвига захотел!..
— Как же будет-то, сынок? — после некоторого молчания спросила мать. — С учебой-то?..
— Я сдам, мама, сдам! — горячо зашептал Аркадий. — Из кожи вылезу, а сдам! Осенью. А если хочешь, работать пойду, деньги зарабатывать буду, только ты не обижайся на меня. Я тебя обижал… не обижайся.
Аркадий стал с жаром целовать руки матери.
— Ладно уж, ладно, — растерялась мать, не привыкшая к таким нежностям. — Учись. Сдай только. Прокормимся. Шить буду, стирать, грибы собирать пойду, чай, не бары, проживем.
— Сдам, мама, даю слово! Лопну, а сдам!
— Хорошо бы, хорошо бы. Есть, чай, хочешь?
— Хочу…
— Картошка-то остыла. Сейчас я… У меня сальца кусочек припрятан… Да ноги тебе помыть водицы согрею.
И вот уже мать хлопочет возле примуса, скорбно сжав тонкие бескровные губы. Аркадий глядит на нее блестящими от слез глазами. Аркадий глядит на мать и думает, что события сегодняшнего дня чем-то напоминают грозу. Да, это суровая, но свежая и очищающая гроза прогромыхала в домике Юковых. Черные тучи еще не разошлись на небе, но, как это бывает после всякой грозы, уже легче дышится…