Дороги товарищей — страница 6 из 21

В СЕМЬЕ РУМЯНЦЕВЫХ

Семнадцатилетняя Машенька, дочь замоскворецкого купца Ивана Полуэктова, вышла замуж за студента Льва Румянцева самокруткой, без разрешения отца-старообрядца, жестокого, непреклонного человека. Проклинаемые и преследуемые им молодожены уехали из Москвы. Скоро у них родилась дочь, которую они назвали по обоюдному согласию Евгенией. Несколько лет они жили дружно и были счастливы, а потом жизнь их мало-помалу разладилась и год от года становилась все невыносимее.

Все подробности семейного разлада строжайшим образом скрывались от Жени. Сначала это удавалось. Но Женя росла, с каждым годом мир открывался ей все шире и шире. Двенадцать, тринадцать лет… Трудно скрыть неприятности, происходящие в семье, от зорких, жадных, всевидящих глаз тринадцатилетней девочки. Женя скоро поняла все. В четырнадцать лет она уже знала, что семейного счастья у ее родителей не получилось. К тому времени она поняла и причину этого.

Девочка часто замечала злобные огоньки, вспыхивающие в глазах матери, когда отец после службы усаживался за книги и чертежи.

— Тебе ни жены, ни дочери не надо, одни книги для тебя дороги! — с ненавистью шипела мать.

Отец умоляюще глядел на нее и тяжело вздыхал.

Запомнила Женя и неоднократные споры отца и матери.

— Берись, Маша, за учебу, — говорил отец. — Через несколько лет станешь техником, вместе работать будем…

— А зачем мне это? — сердито возражала мать. Всякое упоминание об учебе она всегда встречала в штыки. Она говорила, что не хуже других, что пять классов гимназии — образование достаточное для жены полковника, у других женщин и этого нет…

Когда отец с воодушевлением начинал делиться новостями, вычитанными из газет и журналов, мать скучала, лицо ее становилось чужим, замкнутым. А когда она принималась рассказывать о том, какое платье сшила себе соседка-полковница, или о том, что за женщиной-военврачом ухаживает начальник штаба, — мрачнел отец…

Так и шла их жизнь. Отец, летчик бомбардировочной авиации, редко бывал дома, Женю воспитывала мать.

Она воспитывала Женю по-своему, по старинке, как тепличный цветок в глиняном горшочке. Но Жене эти рамки мещанского благонравия были узки, смешны и непонятны. Она смело ломала их и поступала по-своему. И в конце концов мать, искренне и горячо любящая ее, смирилась с тем, что дочь на каждом шагу нарушает ветхие законы мещанской благопристойности.

Женя тоже любила мать. Но отца она любила больше. Она впитывала то, что говорил он, большой, сильный, но не нашедший в жизни счастья человек…

Шли годы — тревожные и безрадостные для Марии Ивановны, для Жени — бурные, веселые, мелькающие, как страницы школьного дневника. На туалетном столике Жени, вместо детских безделушек, появились духи, красивые гребенки. Детские тапочки были заменены туфлями на высоком каблучке. У Жени были уже тайны, которые она могла открыть разве только во сне…

В семье же назревали события.

Женя отлично помнит, как однажды Мария Ивановна в ярости бросила с этажерки к порогу бесценную для отца книгу, как разлетелись во все стороны страницы… В тот вечер Женя впервые заметила на глазах отца слезы.

— Я тысячу раз говорил тебе, Маша: учись, учись! Я создал тебе для учебы все условия, не хотел, чтобы тебя обременяли дети. Ты же говорила: учеба не для тебя, для тебя — дом, хозяйство. Ты упрямо отвергала даже газету! Теперь ты хочешь, чтобы я затворился с тобой в этом доме, ограничил свою жизнь приготовлением варенья да слушанием сплетен досужих теток… Я не смогу так жить. Этого не будет!

Разрыв назревал.

Месяца через два, после еще одной, столь же бурной домашней сцены, Лев Евдокимович Румянцев, собрав свои вещи, покинул Чесменск. Прощаться с дочерью он пришел в школу. Он говорил, что часть его переводят в пограничный округ и что он надеется на лучшие времена, когда снова они все будут вместе… Еще тогда Женя знала, что этого никогда не будет. Тревога сжала ее сердце. Тогда же она решила: закончит десятилетку и уедет к отцу. Навсегда. Навечно. Это она решила твердо. И с тех пор все время подогревала себя мыслями об отце.

Отец чуть ли не в каждом письме приглашал ее в гости. Сначала мать не хотела и слушать об этом.

Женя сказала:

— Я поеду, как только мне исполнится семнадцать лет!

Мать скрепя сердце согласилась.

И вот этот счастливый момент настал.

ПУТЕШЕСТВИЕ

Около полустанков и маленьких станций скорый поезд замедлял ход. Женя по пояс высовывалась из окна вагона и приветливо махала рукой железнодорожникам в красных фуражках, прохожим, детям… У девушки было такое оживленное, веселое, хорошее лицо, что степенные дежурные по станциям с улыбкой кивали ей головой, некоторые снимали свои фуражки и охотно кланялись ей.

— Счастливого пути! — слышала Женя на каждом полустанке.

За окном вагона густая стена леса постепенно сменилась редкими перелесками. Наконец, лес вообще исчез и начались степи. Поезд, вырвавшись из тесных объятий лесов, как будто помчался быстрее. Женя, подставив лицо и грудь свежему ветру, глядела на далекий край земли, застланный синей дымкой, и ей казалось, что горизонт все отступает и открывает ее взору все новые и новые картины, одну прекраснее другой. И так с утра до самого вечера.

Только к концу путешествия Женя вдруг сделалась молчаливее, рассеяннее: нахлынули думы об отце. На лбу девушки легли мечтательные, нежно-суровые морщинки.

«Папа! Какой ты стал? — Она не видела его более трех лет. — Наверное, постарел за это время…»

За окном замелькали синеватые склоны Карпат. Волнения девушки усилились. Ее лицо то покрывалось румянцем, то бледнело, она то смеялась, то делалась пасмурной; часто выходила в тамбур и молча смотрела в открытую дверь вагона на мелькающие мимо беленькие украинские хаты.

Наконец — последний перегон. Женя стала поспешно собираться. С большими горящими глазами ходила она по купе, брала одну за другой свои вещи, клала их обратно и все время спрашивала проводника:

— Уже скоро? Скоро ли? Ах, скорее бы!

Когда поезд подошел к вокзалу, утонувшему в зеленом море тополей и сирени, Женя уже стояла на подножке с чемоданом в одной руке и с плащом в другой. Ослепительное южное солнце ударило ей в глаза. Она зажмурилась, засмеялась и, как только поезд, зашипев, остановился, прыгнула на белый, мощенный ноздреватым камнем перрон… пробежала шагов десять… огляделась…

Вокруг нее высились пирамидальные, словно изваянные из зеленого мрамора тополя, похожие на острые наконечники гигантских стрел. Сквозь заросли сирени просвечивало уютное, из красного кирпича, приземистое здание вокзала. Бело-красная, с синими обводами у фундамента водокачка тоже вся была обвита зеленью и казалась среди громадных тополей игрушечной. Все было странным, необыкновенным, даже солнце, которое висело, как почудилось Жене, почти над головой…

Около водокачки Женя увидела лимузин и направилась было к нему. Сзади послышались торопливые шаги, и знакомый голос произнес:

— Женя!

Она вздрогнула, обернулась и вскрикнула:

— Папа!

Чемодан с грохотом упал на перрон.

— Папочка! — закричала Женя.

Взвизгнув, она с распростертыми руками, как бы несомая на крыльях, кинулась к отцу, повисла на его плечах и замерла.

Молоденький командир в лихо одетой набекрень фуражке с голубым околышем щелкнул каблуками, подобрал чемодан и плащ.

Сжавшись в комочек, Женя прильнула к отцовской груди, наслаждаясь знакомыми крепкими запахами табака и походных ремней.

Они расцеловались.

Женя не отрывала глаз от отца.

Молоденький командир вел их к лимузину, а Женя все глядела на отца, смеялась отрывисто и жмурила глаза — то ли от солнца, то ли от счастья.

В машине Женя прижалась к отцу и, не обращая внимания на молоденького командира, попросила:

— Папочка, ты помолчи, а я погляжу на тебя.

Она долго всматривалась в загорелое, почти коричневое лицо отца, замечая и новые морщины на щеках и ослепительно-белую седину, густо пробрызнувшую в коротком ежике волос.

— Как постарел ты! — вырвалось у Жени.

— Сорок шестой год, дочка, — улыбнулся отец, и от этой улыбки мелкие морщинки на мужественном лице его на миг разгладились, а две большие морщины по обеим сторонам рта стали еще глубже.

— Ты скучал по мне? — шепотом спросила Женя.

Отец поцеловал ее в лоб.

— Очень, да?

Отец поцеловал ее в щеку.

— Мне нужно говорить с тобой целый день!

— Поговорим, милая.

— Нет, два, три дня! Я буду говорить с тобой все время! Ты не улетишь от меня?

— Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место.

— Папочка! Как я счастлива!..

И Женя, смеясь и плача в одно и то же время, вновь прижалась своей щекой к морщинистой, но еще упругой щеке отца.

Полковник Румянцев жил в уцелевшем флигеле старинного княжеского дома, по-местному — замка, разрушенного на две трети немецкой авиабомбой осенью прошлого года. Замок был построен еще во времена Богдана Хмельницкого, после к нему пристроили несколько зданий современного типа. Бомба упала и взорвалась в старинной части этого неуклюжего сооружения, обвалила башню, нагромоздив горы камней и битого кирпича. На развалинах уже выросла травка, кое-где цвели цветы.

Цветы на развалинах поразили Женю.

Но удивляться было некогда.

Гостью встретила новая хозяйка флигеля, Клара Казимировна, беженка из-под Люблина, подчеркнуто ласковая женщина, с убеленными, цвета лежалой ваты, коротко подстриженными волосами. Отвесив два поклона: один девушке, а другой — ниже и почтительнее — отцу ее, она распахнула широкие, как ворота, двери флигеля.

Удивляться было некогда, но Женя все-таки спросила шепотом:

— Почему она так?..

— Так и у нас в России когда-то кланялись.

В просторной чистой комнате отца, похожей из-за своих широких окон на веранду, был уже накрыт стол. Среди всевозможных сладостей, расставленных на столе («Для меня!» — догадалась Женя), стояли две бутылки шампанского. В графине золотился холодный лимонад.

Молоденький командир, — это был адъютант отца, — штопором перочинного ножа поддел пружину пробки, держа бутылку шампанского на некотором расстоянии от себя. Пробку вместе с брызгами белой пены выбросило к потолку, и в стаканы полилось, кипя пеной, искристое вино.

Полковник молодо подошел к столу.

— Выпьем, дочка, за встречу! — сказал он, пододвигая Жене кресло. — За нашу счастливую жизнь, дочка!

ПАН РАЧКОВСКИЙ

«Я ручная птица. Полетаю, полетаю и вернусь на прежнее место», — сказал отец в день приезда Жени.

Улетел он на другое же утро и вернулся только к вечеру. Такая уж у него была служба — высокая, беспокойная — авиационная.

Клара Казимировна целый день хлопотала в абрикосовом саду с лейкой, пилкой и ножом.

— Советская власть подарила мне этот чудесный сад! — торжественно заявила она Жене и аккуратно промокнула сложенным вчетверо платочком слезы.

Под окнами флигеля росли на ступенчатых клумбах диковинные цветы, лиловые и алые, с тычинками, усыпанными белой, точно сахарной, пыльцой. Вокруг флигеля, как на станции, как на узких, тенистых, даже в самый солнечный полдень, улицах городка, высились неколебимые тополя — сотни изумрудных наконечников гигантских стрел. Голубой, знойно звенящий воздух был напитан ароматом юга. Синие Карпаты, как тучи, нависли над городком, и край их почти сливался с небом.

Целый день Женя бродила по саду, выслушивала сладенькие комплименты хозяйки. Взобравшись на развалины, долго всматривалась в синюю даль, мечтая вдруг увидеть машину отца. Но отец приехал только вечером, в сумерках.

Так же и на другой день…

И на третий…

Клара Казимировна, словно пчела, трудилась в саду.

Женя стала скучать. Она уже вдосталь насмотрелась на тополя, налюбовалась старинными фресками на развалинах замка…

Приехал адъютант отца: привез большую коробку шоколадных конфет. Женя строго посмотрела на лейтенанта. Он рассеял ее сомнения, сказав:

— От полковника.

И щелкнул каблуками, словно Женя была выше его по званию.

Женя покраснела.

— Передайте папе, чтобы он от меня шоколадками не отделывался. Мне нужны не шоколадки, а он сам…

В полдень девушка сидела возле одной из ярких клумб и плела роскошный венок из голубых и алых цветов. Клара Казимировна полола клумбы. Женя рассказывала хозяйке о Чесменске.

— Добрый день, пани Клара! Добрый день, паненка! — раздался сзади Жени протяжный вкрадчивый голос.

Девушка вздрогнула, как вздрагивает человек, услышав за спиной шипение змеи.

На Женю глядел пожилой человек, одетый в форму почтальона. Он был очень высок, но лицо имел крошечное, как у младенца. Он смотрел Жене в глаза и улыбался, как хороший знакомый. И еще был в его взгляде какой-то хитроватый, торжествующий и покровительственный в одно и то же время огонек, как будто он, этот человек с детским лицом, знал о Жене нечто важное…

Испуганно потупив взор, Женя невольно прижала свой венок к груди. Ей стало неприятно. Чувство гадливого отвращения охватывало ее.

На незнакомом языке, должно быть, по-польски, почтальон заговорил с Кларой Казимировной. Время от времени он обращал свой взгляд на Женю, внимательно изучал напряженную фигуру девушки.

— Вы упомянули, паненка, Чесменск? — на безукоризненно чистом русском языке неожиданно обратился он к Жене. — Хороший город! Простите за беспокойство, у меня остались дорогие воспоминания.

— Вы… разве знаете? Были? — приподняв брови и сурово взглянув на почтальона, проговорила Женя.

— Был-с, имел счастье-с…

— Вот как! Когда же?

— Был-с, был-с, — уклончиво ответил почтальон и мечтательно улыбнулся. — И черемуху на бульваре помню. Ох, господи! Русская черемуха! Как она сейчас? Все так же на чесменских бульварах? А Чесма? Все такая же, простите, ленивая, зеленоватая? А заводы в Заречье все такие же… дымят?

Женя бросила ало-голубой венок на край клумбы и с независимым видом села на плетеный стул.

— Черемухи у нас в Чесменске очень много. Город очень вырос… так говорят. Вероятно, вы были до революции?

— Да-с, да-с, конечно, при старом режиме. Как тогда говорили, при царе-батюшке.

— Построено много новых домов, предприятий…

Почтальон неотрывно глядел на девушку жадным, внимательным взглядом, и этот взгляд никак не вязался с его мечтательной улыбкой.

— Раньше в Чесменске делали хорошую обувь. Клянусь богом, фабрика в Заречье выпускала прекрасную обувь…

— Наша фабрика… вернее, не фабрика, а обувной комбинат и сейчас делает превосходную обувь, — сказала Женя. — Вот. — И она чуть-чуть приподняла ногу, указывая на свои туфли.

— Да, да, да, очень интересно!

«Ой, ушел бы хоть!..» — мысленно взмолилась Женя, непроизвольно морщась и испуганно глядя на Клару Казимировну: она боялась ее обидеть, ведь этот, с лицом младенца, по всему видно, ее хороший знакомый.

— Паненка надолго думает задержаться в Здвойске? Соизволит ли она посетить парк Мицкевича? Нет? О, очень жаль! Пан Рачковский… Это я — пан Рачковский…

Он согнул свое туловище, приняв форму буквы «Г».

— Я желал бы сказать паненке Евгении два, три слова. Не удивляйтесь, что я вас знаю, паненка: дочь прославленного красного летчика, полковника Румянцева, знает в Польше каждый мальчишка.

Женя чуть не фыркнула от недоверия и презрения.

— Может быть, показать паненке парк Мицкевича?.. Паненка не желает? О, жаль! — осклабился почтальон.

— Я приехала не гулять, а… — Женя на миг задумалась и твердо закончила: — а готовиться к новому учебному году.

Собственно говоря, ей было все равно: просто-напросто она хотела отделаться от этого непрошеного собеседника.

— Похвально, похвально, — лил елей Рачковский. — Науки юношей питают, отраду старцам подают, как говорит… э-э, ваш поэт Пушкин.

«Ломоносов!» — хотела крикнуть Женя.

Почтальон опять скользнул взглядом по ее фигуре, и Женя демонстративно отвернулась.

— До свидания, паненка!

Женя вздрогнула — так же, как и пять минут назад.

— Что это за человек? — тревожно спросила она Клару Казимировну, вглядываясь в сутулую спину незнакомца. — Откуда он меня знает?

Клара Казимировна объяснила Жене, что пан Рачковский — такой же беженец, как она.

«Жулик!» — с презрением подумала Женя.

Он очень нескромно глядел на нее, этот старикашка.

…В последней декаде августа отец проводил Женю в обратный путь.

Дней за пять до начала учебного года она приехала в Чесменск.

Через день вернулся из лагерей Саша Никитин.

В этот же день вечером Женя и Саша встретились.

СТРАННАЯ ДЕВЧОНКА, СТЫД, ЦВЕТЫ

Саша вернулся домой поздно.

В городском отделе Осоавиахима подводились итоги поездки в лагеря.

Докладывал Андрей Михайлович Фоменко.

Целых пять минут он говорил о Саше Никитине.

Саше пришлось-таки покраснеть!

Правда, Андрей Михайлович в основном хвалил Никитина, но, но, но!.. В общем, Саше не очень-то приятно было выслушивать эти маленькие похвалы с большими оговорками.

Он обиделся немножко.

Высказать свою обиду он не мог: Фоменко, при всей их дружбе, все-таки был преподавателем.

Саша был уверен, что мать давно уже спит. Он очень удивился, когда увидел в окнах свет.

«Мама не ложилась? А время — около двенадцати».

Теряясь в догадках, Саша постучался. В передней послышались мягкие шаги, звякнул дверной крючок…

— Ты, Саша?

Мать выглянула в дверь. При свете луны, прикрытой легким облачным кружевом, знакомо блеснули ее заботливые усталые глаза.

Прижимаясь к теплому плечу матери, Саша с ласковой требовательностью сказал:

— Мама, спать надо! А если бы я не пришел до утра?

— У нас Женя.

— Женя? — Саша смутился, взглянув на свои часы. — Она… ко мне?

Мать засмеялась тихонько:

— Кажется.

Саша еще раз взглянул на часы, потом — виновато — на мать и, ничего не сказав, вошел в комнату, освещенную лампой под зеленым абажуром.

Женя сидела в кресле, подперев подбородок кулачком. Увидев Сашу, она поспешно вскочила и, заметно порозовев, сказала:

— Ты не сердись на меня, что я так поздно… Я с Екатериной Ивановной разговаривала… Я думала, что ты придешь пораньше.

Эти слова были сказаны мягко, но требовательно и немного капризно.

— Ты нахал! — продолжала Женя. — Приехал и не пришел. Я не подам тебе руки. Здравствуй! — И она протянула Саше руку.

— Я очень рад… Здравствуй! — растерянно ответил Саша. Он взглянул в зеленые, глубокие глаза Жени и после этого смутился еще больше.

«Она ничего не знает о том… о Марусе!» — мелькнуло у него.

— Ты ничего не знаешь? — вдруг таинственно спросила Женя.

— Нет. А что произошло?

— Не знаешь!

— Н-нет… говори.

— Эх ты, незнайка! — с восторгом воскликнула Женя и блеснула глазами. Она упала в кресло, но тотчас же вскочила. Приплясывая на месте, заговорила, почти закричала: — Вот ты бегаешь по городу с утра до ночи, а не знаешь таких событий. Не знаешь, не знаешь!

Женя озорно дергала плечиками и, склоняя голову то на левое, то на правое плечо, дерзко смотрела на Сашу.

Саша пожал плечами.

— Я действительно ничего не знаю. В чем дело?

— Не знаешь о Юкове?

— Нет, не знаю.

— Ох, как я не люблю, когда ты вот такой… вежливый, корректный, сухой! Улыбайся! — потребовала Женя.

— А если мне не хочется?

— Какое мне дело. Мне хочется. Улыбайся! Я люблю, когда ты улыбаешься. Улыбнись хоть разок, ну? — полусерьезно настаивала Женя.

Саша широко улыбнулся и спросил:

— Что я не знаю о Юкове?

— Юков совершил подвиг! — выпалила Женя и топнула каблучком.

— Подвиг? Какой?

— Садись!

Женя толкнула Сашу в кресло, привычным движением оправила коротенькое платье и уселась на широкий подлокотник. Проделав это очень быстро и с такой свободной доверчивостью, что Саша не успел ни растеряться, ни удивиться, Женя зашептала ему на ухо, обжигая его лицо своим дыханием.

— Однажды ребята, Костя, Семка и Аркадий, гуляли на Красивом мосту… Ну, не знаю, что они там делали… они разошлись… Аркадий остался один… и в это время в реке около моста, знаешь, в водовороте, стала тонуть женщина. Ее закружило, — глупая, правда? — и она стала тонуть.

— И Аркадий…

— Фу ты! Не перебивай, пожалуйста, меня! Всегда заскакиваешь вперед, никакого воспитания!.. Значит, так… Аркадий стоял на мосту. И вдруг — крик! И ты знаешь, ты знаешь!.

Она вскочила с подлокотника и, чуть не захлебываясь, торжественно объявила:

— Аркадий кинулся спасать эту женщину не с берега: пока он бежал бы до берега, глупая женщина утонула бы. Он прыгнул прямо с перил, с моста — вниз головой! Я это знаю точно, как свои пять пальцев.

— Не может быть!

— Не может быть, но было! Вот, слушай. — Женя вынула из кармашка платья сложенный лоскут газеты, развернула и прочла, комментируя на ходу: «Отважный поступок». Нужно было написать — героический поступок, ну да ладно. «Месяц тому назад многие граждане нашего города, гуляющие на Красивом мосту, были свидетелями отважного поступка». В общем, пропущу несущественное: какая-то гражданка Э. Н. Тоже мне еще ЭН! Эта ЭН, в общем, тонула. Дальше: «На помощь гражданке Э. Н. бросился неизвестный юноша. Он с моста кинулся в воду и благодаря смелости, выносливости и твердости духа спас погибающую». Какой герой, а! «В то время фамилию юноши установить не удалось. Недавно к нам в редакцию пришел милиционер т. Фунтиков и сообщил, что ему удалось разыскать неизвестного, с которым он был давно знаком». Это что-то непонятно, ну да ладно. «Им оказался ученик 10-го класса школы имени В. И. Ленина Аркадий Юков…»

— Он сдал физику? — быстро спросил Саша.

— Да, сдал, сдал! Ведь Соня с ним занималась, как же он мог не сдать! Дальше… в общем, конец: «Комсомолец Юков занесен на Доску почета Освода[29] и ему объявлена благодарность». Юков — герой!

— Женя, там же высота — двадцать метров! А ледорезы? Там же ледорезы!

— Он между ледорезов. На мосту была масса народа, и все распустили нюни, все растерялись. Впрочем, говорят, кто-то уже начал рубашку снимать, — с издевкой выговорила Женя. — А Аркадий — он прямо вниз!.. Женщину, эту Э. Н., спас и незаметно скрылся. Его кинулись искать, с милицией, понимаешь, а он в какой-то двор шмыгнул и ушел.

— Это здорово! Молодец Аркадий! Только конец ты сама выдумала для эффекта, да?

Женя обиженно надула губы.

— Да нисколечко, ни вот чуточки не выдумала! Честное комсомольское! Сбежал Аркадий, здесь же написано!..

— Какой он молодец!

— Он всегда был такой! У него в глазах написана смелость. Вот таких я людей люблю! — горячо зашептала Женя. — Я люблю в человеке этот миг, когда его душа раскрывается, как… как цветок! Когда он бросает вызов смерти и побеждает! Вот каких людей я люблю! — повторила Женя с вызовом и вдруг, заметив восхищенный взгляд Саши, отшатнулась. — Почему ты так смотришь на меня?

— Я? Смотрю?

— Да, ты смотришь!

— Ну, немножко… Я не думал… У тебя очень красивые глаза!

— Дело дошло до комплиментов. Тогда провожай меня! — сказала Женя категорическим тоном.

— Странная ты, Женька, девчонка!

— Скажи еще что-нибудь, — насмешливо продолжала Женя. — Похвали волосы… еще что-нибудь!

— Да, ты странная.

— Проводи хотя бы до Центрального проспекта.

— До дома провожу. Не стучи своими каблучками, они у тебя каменные, да?

— Стальные.

— Маму разбудишь, выходи на цыпочках.

— Никогда в жизни не ходила на цыпочках. Ненавижу! Я лучше сниму.

— Не надо. Постучи уж…

Они пошли по улицам, пустынным и молчаливым, с блестевшими при луне мостовыми. Женя тесно и доверчиво прижималась к Саше, а Никитин потихоньку отстранялся, и так они сошли с тротуара и пошли по камням.

— Да возьми же меня под руку, — смешливым голосом сказала Женя. — Только не держи мою руку, как палку.

Когда Саша неловко взялся за ее локоть, она закончила:

— Какой ты несмелый!

— Смелость тут нужна особая… — Саша кашлянул, чувствуя, что ноги его становятся неестественно легкими. Сердце его замерло от счастья.

— Ты не герой, Саша, нет, — сказала Женя, доверчиво прижимаясь к нему.

«Я целовался с Марусей!» — мысленно произнес Саша.

— Почему же я дружу с тобой?

«Я должен тебе рассказать об этом».

— Я люблю героев.

«Ты должна простить меня. Если ты не простишь…»

— Я люблю чистых, смелых, честных людей. Настоящих!

«Нет, она не простит!»

— Почему ты не отвечаешь на мои вопросы?

— Но ты же не спрашиваешь.

— Я не спрашиваю? — удивилась Женя. — Вот это мило! Что же, по-твоему, я делаю? Разговариваю, как сумасшедшая, сама с собой?

— Да, я не герой. Я хуже.

Сашу охватывал стыд.

Как он мог, тогда, с Марусей?.. Как мог?

«Она тоже нравилась мне».

«Нравилась? И Женя тебе нравится?»

«Еще больше!»

Стыд, стыд!..

— А ты будь героем! Слышишь? Мне хочется, чтобы ты стал героем, — говорила Женя. — Ну, немножечко.

— Если бы ты тонула, я спас бы тебя даже из океана!

— Спасибо! Я хотела бы тонуть посредине Атлантического… нет, Тихого океана. Это красиво и романтично, правда?

— Акулы, — сказал Саша.

— Что такое? — испугалась Женя.

— Акулы там плавают.

— Ты сказал это таким тоном, будто обругал меня!.. Акулы! Мы одни на улице… Пойдем скорее!

«Теперь мне уже не сказать ей об этом!..»

Стыд, стыд!

Постояв минутку возле дома, где жила Женя, Саша стал прощаться. Женя побежала к крыльцу, взмахивая на ходу рукой. Саша смотрел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла в подъезде и не смолк на лестнице дробный стук ее каблучков. Когда она скрылась, он опустил голову и, нахмурив брови, задумался.

Он вспомнил, как пять минут тому назад к его плечу прижималось доверчивое плечо девушки и как он невольно старался отстраниться…

Чудак! Вовсе не нужно было торопиться прощаться! Она стояла рядом, долго стояла и молча глядела на него, ждала чего-то… Впрочем, может быть, она и не ждала ничего… Нет, все-таки он чудак!

Саша вдруг понял, что он не может уйти, не сделав чего-то такого, что показало бы Жене: он вовсе не равнодушен к ней, он не сухарь, не «корректный истукан». И чтобы это хоть немножко оправдало его!.. Он решил нарвать цветов и положить их на подоконник.

Он поднялся на руках и легко перебросил свое тело в сад, утопающий в бархатистом мраке. Ощупью отбирая цветы, он собрал букет.

Одно окно в доме было открыто, полоса света тянулась от него по всему саду. Крадучись между кустами, он пробрался к нему. Подоконник был высок, и ему пришлось встать на какой-то ящик, чтобы дотянуться до него. В то время, когда он клал букет, в комнате раздался раздраженный голос Жени:

— Мама, я была с Сашей! Понимаете, с Сашей! Да, он провожал меня и стоял со мной! И вы не можете запретить ему провожать меня и стоять со мной!

Без платья, в легкой шелковой рубашке она подошла к окну, оперлась руками и вздохнула:

— Боже мой, никакой, никакой веры!

Она шире распахнула окно, и одна створка ударилась о Сашино плечо. Зазвенело разбитое стекло.

— Ай, кто там? — отскочила от окна Женя.

Опомнился Саша уже на улице.

И СНОВА РОМАНТИКА

Утро только что расправило над оживающим городом свои белые влажные крылья, когда Саша Никитин подошел к маленькому домику Юковых, увитому с фасада кружевом хмеля.

По старой мальчишеской привычке Саша сложил два пальца в колечко и призывно свистнул. Он умел свистеть с артистической виртуозностью, на разный манер, с причудливыми переливами. Теперь свист был негромок. Он не испугал даже птиц, порхающих в березовой листве. Но Никитин знал, что этот знакомый свист сразу же заставит Аркадия вскочить с постели.

Удалой призывный мальчишеский свист! Сколько раз мы вспоминаем в жизни тот миг, когда на зорьке, — может быть, рассвет еще трепещет над дальним лесом, — ты просыпаешься, как от внезапного толчка, и слышишь: свистят! Сначала робко, еле слышно, затем увереннее, с нетерпением, потом уже властно, требовательно и, наконец. последний раз — с пронзительным осуждающим презрением. Ты лежишь, слушая с замирающим сердцем этот товарищеский свист, и не знаешь, где, в какую щелку улизнуть с постели незаметно для многоопытного беспокойного мамкиного чутья, и вот, наконец, собравшись с духом, натягиваешь штанишки и тихонько открываешь окошко…

Мир встречает тебя, мир вечный, новый, живой. Он встречает тебя солнцем, ветром, шепотом листвы, глазами друга и сладкими предчувствиями будущего. И ты устремляешься навстречу только что родившимся мгновениям, сжигая за собой все мосты. Мгновения летят в прошлое — ты не оглядываешься, ты ощутил на лету и цвет, и запах, и звук каждого из них, если не успел, проморгал — не беда: впереди у тебя миллионы таких мгновений, — и это молодость. Будущее для тебя важнее, ценнее, лучше прошлого — и это значит, что ты молод!

Так открывайте же шире, шире окна, глядите на белые облака, глядите с улыбкой на зеленые деревья, слушайте музыку солнечных лучей и чужие сердцебиения. Тук-тук, тук-тук!.. Слышите? Это жизнь! Это — прекрасно!

Саша призывно свистнул… Ждать ему пришлось недолго. В дощатом чулане скрипнула и открылась ставня. Окно распахнулось, и Саша увидел голую по пояс фигуру Аркадия.

После памятного разговора с Сашей на площади Красных конников Аркадий вряд ли ожидал увидеть перед своим окошком, тем более в такой ранний час, своего прежнего друга, улыбающегося открытой, приветливой улыбкой.

— О-о! — вырвалось у Аркадия. Этим было сказано все.

Через минуту они уже сидели рядом на деревянном топчане.

— А я уже не спал… Думал… И вдруг — знакомый свист! Ну, думаю, не иначе, как Сашка, — быстро говорил Аркадий, заглядывая, по своей привычке, в приветливые глаза Саши. — Я же в первую секунду… Я же не мог и думать, что ты можешь зайти в такую рань, и совсем ошарашился. Ну, а ты свистишь!.. Я же твой свист сразу угадал! — И Аркадий свистнул, искусно подражая Саше.

Саша тоже свистнул.

Минутку-другую они посвистели.

— Ну, рассказывай! — сказал Саша.

— Да вот… Живу! — Аркадий засмеялся.

— Как это ты с моста прыгнул?

— А-а! — Лицо Аркадия исказилось, как от боли. Он пренебрежительно махнул рукой. — Неохота и говорить!..

— А все-таки?

— Если бы ты знал, какой муки натерпелся я тогда: — Аркадий помолчал. — Стою на мосту, думаю… Тишина. И вдруг этот крик… Я и сам не помню, как все получилось. Прыгнул… А-а, ну его к богу!

— Как же это ты себя не пожалел? — пытливо спросил его Саша.

— Странный вопрос задаешь! — удивился Аркадий. — Человек на глазах погибал… Кто же о себе в такое время думает?

— А потом сбежал, да?

Аркадий невесело улыбнулся.

— Потеха! Если бы рассказать все!.. Не часто я в такие истории влипал.

— А насчет статьи в газете знаешь?

Аркадий помрачнел пуще прежнего.

— Идиоты! — сказал он. — Просили их!.. Да еще милицию в это дело впутали! Будто меня милиция и без того не знает! Это оскорбление!

— Чем же они тебя оскорбили?

— Не впутывай милицию без разрешения заинтересованных лиц — вот чем! И вообще… Я уж и думать забыл… Может, мне неприятно эту историю вспоминать? Может, я не хочу, чтобы обо мне в таких выражениях читали? Может, я новую жизнь начал? Написали тоже, гром-труба: Юков давно знаком с милицией! Ну и что, ну и что? Кому какое дело? Как думаешь, Сашка, в суд за это на них можно подать?

— Ты серьезно?

— А что? — Аркадий стукнул по топчану кулаком. — Я гордый человек, когда дело касается репутации!

— Так ведь тебя же прославили! — воскликнул Саша.

— Очень нужна мне эта слава! Я посмотрю на тебя, когда ты в такую же историю влипнешь. Идешь по улице, а на тебя каждый, кому не лень, пальцем показывает: он, он, он! О-о-он! — Аркадий презрительно хмыкнул. — Что я, линию Маннергейма брал, что ли? Или беспосадочный перелет совершил? А потом, вообще, Сашка, эта писанина меня раздражает! Она мне настроение испортила, и я еще подумаю, подавать мне в суд или нет! Я еще, может, подам! — И Аркадий угрожающе потряс кулаком.

Саша понял, что вся эта история — больное место Аркадия и лучше всего перевести разговор на другую тему. Он встал и, загадочно ухмыльнувшись, сказал:

— Ладно. Сдачу-то получишь?

— Какую сдачу? — помолчав немного, удивленно спросил Аркадий.

— Забыл? — Саша небрежно помахал ладонью. — Долг платежом красен. Или, может, повременить? Подождать, когда публика будет?

Аркадий схватил Сашину руку, помял ребро правой ладони, изумленно посвистел.

— Вот это да! Когда же ты успел?

— А я ночей не спал, все к расплате готовился. Как говорится, недосыпал, недоедал, наживал на руках мозоль, — шутил Саша. — Так как же, публику подождем?

— Нет уж, валяй без публики, насчет спектакля мы не договаривались. — Аркадий встал, покорно склонил голову. — Отвешивай точнее, лишнее — верну.

— Закрой глаза, боюсь, искры у тебя посыплются, еще пожару наделаем.

— Ничего, матрац у меня каменный, не горит. Да не тяни, руби, палач несчастный!

— Может быть, вы, о грешник, последнее желание имеете?

— Имею.

— Говори, о грешник.

— Чтобы тебя в газете пропечатали!

Саша ударил.

Аркадий застонал.

— У-у, дьявол! Погоди, я когда-нибудь тебе этот лишек[30] с довеском возмещу! Так и знал, что через край хватишь.

— Ну не ври, я ударил всего-навсего в четверть силы.

— А я, думаешь, в полную силу тебя рубанул? — поморщился Аркадий, растирая шею. — Полным ударом человека насмерть срезать можно, это тебе не детская манная кашка.

На этот раз посмеивался Саша.

— Мы — квиты? — спросил он.

— Нет уж, тумак за мной, — Аркадий сунул Саше кулаком в бок. — Теперь квиты.

— Печенку отбил, глупец.

— Дай-ка я еще мозоль пощупаю. По дереву или металлу бил?

Пошел профессиональный разговор. Аркадий давал советы и делал замечания. Саша слушал тонкого знатока с неослабным вниманием. Наконец было решено, что Саше «стоит еще попробовать мозоль на металле». Потом можно переходить на острые предметы. Например, на гвозди. Хороши для такой цели и осколки стекла. Идеальная мозоль дробит их в порошок. В муку. Надо стремиться к идеалу. Так сказал Аркадий.

Пока они болтали о кулачных делах, солнце поднялось повыше и осветило раньше недоступные ему места. Земля незаметно промчала в пространстве очередное свое расстояние, сущий пустяк, какие-нибудь десятки тысяч километров. Земля грела, летя вокруг солнца, самые укромные свои местечки. Вот и в чулан Аркадия проскользнули лучи…

Аркадий и Саша опять сидели на топчане.

Аркадий и Саша говорили о жизни.

— Я думаю, Аркаша, — говорил Никитин, — что в наше время человек не может быть лишним в жизни… если он, конечно, человек. Скажу лично о себе. Я не знаю точно, как сложится моя жизнь, и не думаю, что мне придется совершить что-нибудь великое… ну, я имею в виду высочайшее самопожертвование, невероятную… да, невероятную доблесть, на которую были способны великие революционеры и ученые. Хотя я готов на любой подвиг, и на все… соразмерное моим способностям. Я не хочу прожить жизнь… как червяк… или как мещанин. Червяки и мещане живут долго. Впрочем, насчет червяков — не уверен, а мещане умирают собственной смертью. Какая гадость! Умирать в постели, зная, что вокруг тебя только такие же, как ты, трусы и животные, принимающие пищу три-четыре раза в день и отправляющие прочие физиологические потребности!.. Нет уж, я не хотел бы умирать, зная, что люди не имели от тебя никакой пользы. Не хотел бы, нет, не хотел бы я, Аркадий, умереть в постели! Лучше, не дожив положенных годов, в бою, в поле, в море, в воздухе, под солнцем или под луной!

Аркадий вскочил с топчана и, приложив сжатый кулак к груди, проникновенно сказал:

— Верно ты говоришь, Сашка! Верные твои слова, — от чистого сердца, как друг, согласен с тобой!

— Да, Аркадий, я читал где-то, что человек рожден для того, чтобы своим трудом оставить память о себе на земле.

— И подвигом, — добавил Аркадий.

— Насчет подвига, помнится, не было сказано, но я думаю, что подвиг — тоже труд.

— Красивый труд! — воскликнул Аркадий.

— Настоящий труд всегда красив, по-моему… — Саша задумался на мгновение. — Но лучше бы, конечно, необыкновенный труд…

— Полететь на Марс!

— Осваивать мертвую пустыню.

— В атаку, на коне!..

— Брать Перекоп!

— Эх, не расстраивай, Сашка!

— И еще, — сказал Саша прерывистым шепотом, — и еще: в стане врагов выдавать себя за соучастника их преступлений, разговаривать с ними и улыбаться им… улыбаться и все записывать, записывать, записывать!..

— Никогда!

— И честные люди станут смотреть на тебя и мысленно говорить: «Подлец, подлец, подлец!» И ты с гордой грустью и болью в душе будешь встречать их взгляды, но потом, но потом, потом, Аркадий…

— Ни-ко-гда!

— Потом, Аркадий, придет время, и все узнают, какую трудную работу выполнял ты, и все скажут: «Герой, а мы его презирали!»

— Ни за что на свете! Нет, Сашка! — выкрикнул Аркадий. — Я не согласен на это. С врагом нужно бороться в открытом бою.

— Ну, а быть разведчиком?

— На время, как Дундич, на один день, ну, на два — можно, а больше я не смогу. И не будет такого, чтобы жить с ними и есть с ними, — презрительно сказал Аркадий. — Это они засылают к нам шпионов!..

— Ты думаешь, наши не работают у них?

— Не хо-чу!

— Может, мы и захотели бы, да нас не пошлют, — вздохнул Саша.

— И не надо! Мы будем впереди, под огнем, а не в тылу! — Аркадий приблизил к Саше свое взволнованное лицо и, заглядывая ему в глаза, горячо заговорил: — Я тебе клянусь, душой тебе клянусь и всем, что у меня в жизни хорошего есть, что вот сейчас, сию минуту отдал бы свою жизнь за освобождение человечества! Если бы мне сказали сейчас: умри, Аркашка, сгинь, с глаз долой, чертов сын, и чтобы после этого, как в сказке, сошло бы людям на землю счастье, — кинулся я бы на любую смерть и погиб без слова. Это же такой миг, Сашка, такой миг!..

— Верно, Аркадий!

— За такой миг жизнь отдать не жалко, — продолжал он, — хотя жить-то уж очень хорошо. Хорошо, Сашка, жить! Хорошо быть на земле человеком, жить, смеяться…

— Любить!

— Да, любить! Даже плакать, когда слезы твои не бессильны. Эх! — счастливо вздохнул Аркадий. — Я вот иногда думаю: да зачем же грустить, если для человека в жизни столько радости?

Аркадий вдруг зажал голову Саши между своих локтей и повалил его на кровать.

— Сашка, друг ты мой!..

А затем снова они сидели, чувствуя друг друга плечами, и снова глядели друг другу в глаза, до краев, сверх всякой меры наполненные радостью.

Да, хорошо жить на земле! Хорошо жить! Хорошо, братцы!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ