Дороги веков — страница 23 из 52

Каждый раз, приезжая в Ленинград, я рассказывал ему о переславских новостях, о своих раскопках, гипотезах, планах, и, хотя те давние раскопки были для него лишь эпизодом, мне кажется, Третьякову было приятно вспоминать и молодость свою, и те места, где она проходила.

— Удалось вам найти стоянку у истока Вёксы? — спросил меня как-то раз Третьяков. — Ту, что открыл Василий Иванович Смирнов — не Михаил Иванович, основатель переславского музея, а его брат, тоже краевед, но только костромской… Где-то она там должна быть, но где — я до сих пор не знаю. Искал, но не нашёл.

Я покачал головой.

— И я не нашёл тоже, Пётр Николаевич. Казалось бы, всё там обшарил, а найти ничего не смог. Попробую ещё раз в этом году. И бугорок там приметный есть, и сосенки растут, а вот находок нет как нет!..

…Сейчас, когда после этого разговора прошло уже несколько месяцев, я сижу на борту лодки и стараюсь подцепить носком сапога лениво увёртывающуюся лягушку. Лодка наполовину вытащена как раз на тот пригорок, о котором я говорил Третьякову и где надеялся найти стоянку.

Вокруг среди травы чернеют маленькие и большие кучки земли. Маленькие — работа природных археологов, кротов, а большие… Вчера после работы мы с Игорем и Олей приехали на этот бугорок, чтобы заложить шурфы. Результат — ноющие спины и один маленький отщеп белого кремня… Негусто!

День выдался на редкость тёплый и солнечный. Лето натянуло на прибрежные кусты зелёный шелестящий камуфляж, распустилось золотистыми звёздочками одуванчиков и фонариками купавок. Оно трепещет вспышками бабочек над лугом и гомоном птичьих голосов в лесу. Грязные пятна засыпанных шурфов режут глаз на фоне этого летнего буйства и напоминанием о бесплодности вчерашних поисков только портят настроение. Поэтому я сижу в лодке, демонстративно повернувшись к ним спиной, посапываю трубкой и лениво разглядываю знакомый пейзаж.

Старое название этого места — Урёв — забылось. Все называют его «устьем», хотя отлично знают, что это не устье, а исток Вёксы. Но так уж повелось для простоты.

Прямо через плёс сереет расползающийся домик Бабанихи. Даже он в этот солнечный день похорошел, приосанился, прорастая на крыше молодой травкой. Справа, петляя и блестя, зигзагами идёт от озера Вёкса.

Сквозь прорывы в стене тростников я вижу редкие ивы, мерцающую гладь озера и одинокий домик Новожиловых, словно повисший в мареве на грани вод у самого истока реки. Недавно только я узнал, что Новожиловыми они стали ещё на памяти людей, а раньше вроде бы звались по-иному, но как — никто теперь не помнит. И жили в Рыбачьей слободе. Когда же здесь был построен рыбный заводик — коптить и засаливать свежие уловы переславских рыбаков, — сторож завода, перебравшийся сюда с семьёй из Переславля, получил прозвище «Новожилов»: на новом месте жить начал. От заводика сейчас уцелели только остатки свай, торчащих поперёк реки. Сама Анна Егоровна перебралась в город, на старости лет выйдя замуж за какого-то вдовца, то ли свойственника, то ли дальнего родственника, и в доме остался Виктор с женой и детьми…

Из-за леса долетает слабый гудок мотовоза.

Я оттаскиваю лодку к ближайшему кусту, обматываю ствол цепью, длинное весло засовываю в заросли крапивы и смородины. Потом, взяв рюкзак и лопату, отправляюсь в лес.

Иногда земля удивительно долго хранит следы человека. Лет тридцать прошло с тех пор, как был построен здесь рыбный заводик, почти столько же прошло после его разрушения, а дорога на берегу сохранилась. Она заросла травой, мелкими кустиками, но крупные деревья не выросли.

При подходе к лесу кусты, окаймляющие лужайку, стягиваются, уплотняются, оставляя только узкий проход, а потом разом обрываются: начинается лес.

Сосен мало. Они вытянулись вдоль дороги полосой, за которой начинаются мхи, хмурые ели в серебристом лишайнике, рытый зелёный бархат хвоща. Там сырость, сумрак и комары. Туда можно не ходить: в таком болоте ничего не найдёшь. Ель — дерево зимы, дерево холода, снега и влаги. Это мрачное, но полезное в хозяйстве существо, оживающее только в новогоднем наряде и жарком пламени костра. Она застаивается по болотам, растит у своего подножия упругую подстилку из игл и ревниво следит, чтобы ничто не выросло под её завесой.

Не то — сосна.

Это дерево солнца, жёлтых и тёплых песков, схваченных упругими и цепкими жилами лилового вереска; это дерево жаркого летнего дня, пронизанного солнечными лучами, дурманящим и расслабляющим запахом кипрея на вырубках, серьёзным гудением шмелей и внезапными уколами слепней и оводов. Кора сосны — янтарно-красная, прозрачная, тонко звенящая от ласковых прикосновений ветра. Она словно пропитана вся мутнеющими каплями тягучей и душистой смолы.

Светлые раскачивающиеся стволы сосен похожи на мачты кораблей, для которых они вырастают и тянутся вверх без сучков и мутовок. Они напоминают о просторах океана, и вот уже сосновая роща кажется сонмом парусников, столпившихся в бухте, которые только и ждут, чтобы одеться белыми полотнищами парусов и разбежаться во все концы света.

К сосне всегда хочется подойти, прижаться щекой к её шершавому и в то же время шелковистому телу, чтобы слышать сквозь ствол разговор ветра и веток об облаках и птицах, о синих, колеблемых ветром просторах и призрачных кораблях, проносящихся в вышине…

Сейчас сосны, как заботливые старожилы, принявшие участие в незадачливом путнике, рассказывают мне, передавая друг другу, где кончается песок и где начинается болото, где можно, а где бесполезно искать следы человека, разгуливавшего здесь несколько тысячелетий тому назад. Потому что в этом крае лесов, озёр и болот человек всегда выбирал для своих поселений и стоянок суходолы, песчаные бугры, где можно развести костёр, посидеть возле него, поставить шалаш или хижину — совсем так, как теперь это делаем мы, такие же бродяги и землепроходцы, то ли от страсти к знанию, то ли просто из неуёмного любопытства совершающие путешествия в пространстве и времени…

Без особой надежды распутать столь затянувшуюся загадку стоянки — ведь она должна быть у истока Вёксы, а не в лесу! — я иду по старой дороге, спотыкаясь об узловатые корни, и размышляю: где же мог здесь поселиться человек? Что касается меня, я поселился бы на лужайке у излучины, чтобы можно было сидеть на берегу, ловить рыбу, окликать проезжающих, зазывая их к себе в гости, и чувствовать себя частью этого большого и сильного мира, который никак не удаётся вобрать в себя целиком, и можно только раствориться в нём, чтобы тем сильнее чувствовать и себя самого, и свою сопричастность этому великолепию.

Но не такой была жизнь в тот «золотой» далёкий век, полный опасностей и неожиданностей, чтобы люди могли селиться прямо на такой голубой дороге… Так где же они могли выбрать себе место? Третий год я хожу здесь, третий год осматриваю выбросы из кротовин, третий год ничего не… Стоп!

Крот потрудился на славу. Он работал всю ночь, и кучка земли, выброшенная из глубины, ещё не успела обсохнуть, только верхние комочки заветрились и посерели.

А между ними виден черепок с глубокими коническими ямками.

Ай да крот! Ай да молодец! Надо думать, нелегко было ему проталкивать этот черепок по изгибам ходов, цепляя за выступы корней, и всё для того, чтобы порадовать одного незадачливого археолога!

Воткнув в землю лопату, я повесил рюкзак на сук. Потом медленно опустился на выбегающие из-под земли корни и разжёг остывшую трубку.

Чёрный с коричневым брюшком и бархатными надкрыльями жук выскочил из-под черепка, огляделся, повёл несколько раз усиками-антеннами и, спотыкаясь, быстро-быстро побежал по одному ему известным делам на дорогу. Но колею не перебежал и юркнул в оказавшуюся на его пути щель.

Это было ни с чем не сравнимое ощущение — сидеть вот так в солнечном лесу, слушая трескотню дроздов, попискивание маленьких пичужек, доносящийся с озера и с реки стук моторов, изредка посапывать трубкой и, чувствуя себя в центре неспешной и в то же время кипящей разнообразной жизни, смотреть на присыпанный землёй черепок как на некий знак исполненных желаний.

Здесь, возле узловатых корней сосны, в одной точке, как в фокусе, сошлись невидимые трассы путей и времён; плоскости эпох были рассечены плоскостями судеб; за розовым частоколом стволов вырастали какие-то иные деревья, в трелях птиц звучали голоса иных обитателей этих мест, и на полузаросшей лесной дороге я отчётливо видел появляющиеся следы невидимых ног и звериных лап, как будто всё прошлое, растянутое на десятки тысяч лет, сейчас сложилось для меня в эти мгновения, полные светом, звуками, запахами и гулкими, ширящимися ударами сердца.

И вдруг в какое-то из этих мгновений мне показалось, что и я сам, и всё, что я вижу, — мираж, обман зрения. Что никакого черепка нет, а мои глаза, столь страстно ждавшие его всё утро, принимают за узор орнамента сочетание комочков земли.

Это было так страшно, что на секунду я зажмурился. Потом, словно боясь спугнуть мечту, медленно опустился на колени и осторожно разгрёб комочки.

Нет, всё на месте. Черепков было несколько, от разных сосудов. Вместе с ними крот вытащил маленький кремнёвый наконечник стрелы — толстый, немного неуклюжий, но старательно обработанный со всех сторон мелкой отжимной ретушью. Я нашёл стоянку.

Методично, не торопясь, я вырубил в кустах несколько колышков, определил по компасу север—юг, натянул бечёвку и отмерил по рулетке два квадрата — ровно столько, сколько позволяли обступившие кусты и деревья. Потом надрубил лопатой дёрн и начал его срезать.

Работать было легко и приятно. Отточенное лезвие лопаты с хрустом резало мелкие корешки, слегка стонало, ударившись о крупный корень, взвизгивало от соприкосновения с кремнем. Черепок рождал в нём короткий приглушённый звук.

И всё же на руках вздулись водянистые пузыри, когда я очистил от дёрна оба квадрата. Срезанные пласты я относил в сторонку, переворачивал и исследовал ножом: нет ли там чего? Как ни странно, находок не было; только крепкие узловатые корни калгана, розовые на срезе, выступали среди чёрной и влажной земли.