Дорогие Американские Авиалинии — страница 29 из 35

Еще одна автомобильная метафора, отметил я. Пожалуй, налет того мазута, что коркой застывал на руках ее деда-механика, осел на ее генах.

— Постарайся добраться поскорей, ладно? Оба-на, кажется, брат Сильваны идет. (Это Уайет? О боже, секунду.) Бенни, мне надо бежать. Заставь эти самолеты шевелиться, ладно? Жик-жик.

Ну, в этой записи все кажется не так уж плохо, правда? Напрямую, но по-доброму, даже где-то хиппи-сестрёнски: такая у меня девочка. Нет, вам надо было слышать эту натяжку в ее голосе и как слова у нее под конец перетекали в рык, — я оказался у нее очередной свадебной заморочкой, очередным репьем на дороге. А впрочем, чего я ждал? Когда-то давно я избавил себя от этой жизни, уверенный, что Крупичка не пропадет и без меня, — или мне, как я подумал на Валенты, просто было все равно? Много лет в редкие моменты полупротрезвления я писал ей письма, в которых пытался объяснить, почему исчез из ее жизни, но неизменно напивался и, скомкав, бросал их в корзину. Но послушайте — господи, как я ненавижу этот жалкий и пустой припев: «я был пья-а-а-ный». Слишком просто было бы засунуть историю моей жизни в бутылку, будто какой замшелый игрушечный парусник. Из тех, которые видишь в сувенирных лавках и говоришь: оба-на, как его туда запихали? Это разводка, старый фокус, не верьте. Кажется, это Сенека сказал, что вино не создает порок, а только делает его заметным. Одна из тех изящных жемчужин мудрости, которые я нашел в библиотеке реабилитационной клиники. Я набрал их на элегантное ожерелье.

Крупичка дала отбой, и я шесть или семь раз шарахнул трубкой об рычаг — медленно, с нарастающей силой, зажмурив глаза так крепко, что не заметил бы и вспышки ядерного взрыва, если бы он разразился над Чикаго. «Мы же договорились». Сто процентов, я и дальше бы колотил трубкой и выпустил бы ей проволочные кишки, если бы из соседней будки пенсионер в футболке с надписью ПЕРЕЛЕТНЫЙ ГУСЬ, И ТЕМ ГОРЖУСЬ не воскликнул: «Эй, парень, эй, там, что за фигня?» В этот миг мне так безудержно хотелось кого-нибудь пнуть, что я крутанулся на пятке, подобрав и взведя для удара вторую ногу. Но пнуть можно было только стену или Гордого Гуся, и оба они выглядели вполне невинно, и так и опустилась моя нога. Тут-то я и почувствовал, что на меня коллективно вылупились все пассажиры Кей-7, — ошарашенно и слегка встревоженно пялятся на меня.

— У тебя что-то стряслось, парень? — спросил Гусь, что был Перелетным и Гордым.

Отличный вопрос. Я мог бы дать развернутый ответ, но удержался. Вместо этого я плюхнулся в ближайшее о’хресло, спугнув мамашу с ребеночком, что сидели напротив. Отлично, бегите, — все правильно, я заразный. Или я призрак. Ну хотя бы не террорист. Оссподи, да перестаньте вы все на меня пялиться. Вон по телевизору Лу Доббс из Си-эн-эн обвиняет мексиканских иммигрантов в том, что они разносят проказу, — вам надо чокнутых, смотрите его. Трясущимися руками я вынул из сумки блокнот и начал писать: «Дорогие Американские авиалинии…» И т. д. и т. п.


Иисусе ебучий, хотите посмотреть на трясущиеся руки? Вот, глядите, каракули не хуже, чем у моей парализованной матушки; никак, черт, не нацарапаю: Дорогие Американские авиалинии, вы свиньи, свиньи, вы драные жадные свиньи! Буквально пять минут назад — охереть, еще и солнце толком не взошло — копы из чикагской полиции начали обходить аэропорт, покрикивая, чтобы все просыпались и сдавали раскладушки, потому что, орали они, «авиакомпании нужно освободить ворота». Засуньте себе свои ворота! Только подумать, что старушку-жевуна с ее овощным мужем скинут с кровати легавые! Да как вы смеете?

Именно этот вопрос я и задал одному из копов, но понимания не нашел. Коп был молодой, стриженный ежиком и дико прыщавый — видно, его бугристая мускулатура сформировалась не без участия химических добавок. У него были пустые синие глаза, слишком далеко расставленные, а кожа напоминала сырой фарш.

— Эй, вы, а нельзя ли повежливее, — сказал я ему. — Люди же спят. У них была трудная ночь. Незачем на них орать.

Я говорил без малейшей угрозы или истерики, уверяю вас. Знаю, я не спал тридцать часов с лишним, но я еще не совсем тронулся.

— А ну назад, сэр, — рявкнул коп.

А я был от него в целом ярде. Отступить еще, так мне пришлось бы общаться с ним по электронке.

— Как вы смеете орать на людей? — упорствовал я. — Они ни в чем не виноваты. Виновата авиакомпания. Если ей нужно освободить место, пусть посадит нас в самолеты.

Коп что-то бормотнул в миниатюрный радиомикрофон на плече, а на меня заорал:

— Сэр, я вам приказываю отойти и не лезть мне в лицо.

— Я не лезу, — ответил я, — и на меня тоже незачем орать.

Ладно, ради точности, пожалуй, надо было воткнуть восклицательный знак в конце предложения — к тому моменту я заметно раскипятился.

— А ну НАЗАД! — заревел он, и боковым зрением я заметил, что в нашу сторону спешат еще два или три копа.

Я опустил глаза на его пистолет. Кургузый, с квадратной ручкой, не знаю какой марки и калибра. Кобура из гладкой черной кожи, больше похожая на чехол для мобильника, чем на длинные ковбойские кобуры в форме штанины, которые я цеплял на ремень в детстве, — они были с рельефными изображениями лошадей, и я собирался щеголять в них верхом на Куче по всему Новому Орлеану. Ожидаемого ремешка через ручку не замечалось; я поискал глазами какую-нибудь хитрую застежку или иную фигню, но пистолет разгильдяйски болтался в кобуре, как рука в свободной рукавице. Несложно, подумал я. Просто схватить. Отвлечь тупицу копа, сунуться в самом деле ему в лицо и просто схватить рукоятку. Когда пистолет окажется у меня, коп вскинет руки и попятится, повизгивая в наплечный микрофон, а со всех сторон к нам кинутся, перебрасываясь командами, другие копы со стволами наизготовку; в секунду они возьмут меня в полукольцо. «Оружие на пол! НА ПОЛ!» И тогда все, что нужно будет сделать, — как просто, до смешного же просто, — это поднять пистолет, не кверху, не прямо в потолок, а так, градусов на сорок пять, чтобы линия огня прошла над головами, но копы уже пригнулись, и выстрелить. Бах! Один раз, от силы — два. Этого хватит, чтобы навлечь на себя свинцовый дождь. Мне это так легко представилось: крохотные туманности кровавых брызг вспыхивают на фоне моей рубашки, и тело начиняется дырками; прелестный розовый свет утра бьет, как яркие лазеры, сквозь мой перфорированный торс, я тяжело качаюсь — качаюсь, как пьяный слезливый танцор на пустом танцполе, и те же косые лучи света выхватывают клубы дыма от выстрелов; маленькие облачка, завиваясь из стволов, плывут по спирали к потолку. Чего проще. И всего-то лишь требуется одно проворное движение, совсем не акробатическое. Закусив губу, я уставился на пистолет.

И наверное, пялился слишком долго. Когда я закончил представлять, копы тесно окружили меня со всех сторон. Там была одна малютка-латина, практически карлица. Она мягко положила руку мне на бицепс и сказала:

— Сэр, вам надо присесть.

— Эти люди не сделали ничего плохого, — сказал я, с испугом услыхав свой срывающийся голос.

— А вы все-таки присядьте, — сказала она.

Я и присел.


Ага. Похоже, за всеми этими делами я себя выдал. «Признался во всем», как я, кажется, говорил выше. Может, вы уже и сами меня разгадали, охотно верю. Видимо, я, сам того не желая, всюду сею подсказки, как мой отец сеял траву на нашей маленькой выгоревшей лужайке. Верно, я раздумываю об этом уже давно, по крайней мере два года. О выходе из игры, я имею в виду, о последнем побеге Бенни Форда. В двадцать лет я часто забавлялся мыслями о самоубийстве, но теперь-то понимаю, что все это было не всерьез. Думаю, это было всего лишь отравление гормонами, угар не нашедшей выхода романтики и передозировка Харта Крейна[91] и ему подобных. Ссаная подростковая индифферентность. Думаю, всем знакомы такие мысли, когда ведешь машину, приближаешься на 55 милях в час к повороту и думаешь: просто не повернуть баранку, не войти в поворот — и хлобысь, финиш. Но притом огромная разница есть между желанием умереть и безразличием, умрешь ты или нет. Мне знакомо и то и другое — большую часть жизни это было второе, — но, сказать по совести, первое мне нравится больше. Жажда действия — даже последнего, бесповоротного действия — гораздо приятнее, чем никакой жажды вообще. Трепет намерения остается трепетом, даже если намерение только в том, чтобы уйти. Забавно: когда я решил, то и сам удивился, как это просветлило, как вымело всех тараканов из головы. Стоило решить — это случилось где-то четыре-пять месяцев назад, — и вот я уже шел по улице вразвалочку, полная картина сонного довольства. Я стал меньше спать и продуктивнее работать. Иногда я подыгрывал на воображаемой гитаре пробившимся сквозь пол Минидетовым соло. Я даже завел описанную в клинических справочниках моду раздаривать свои вещи. В основном Анете — кипы и кипы польских книг, целую кучу татранских липовых коробочек, привезенных когда-то из Польши.

Я так и не смог придумать, что мне в эти коробочки класть, кроме сигарет и лишней мелочи, потому ликвидация не выглядела слишком уж драматично. Но мисс Вилла все же обратила внимание. Нас с мамой не назовешь щедрыми людьми, и потом, мы так любим всякое ненужное старье. Приступы дарительства вызывают недоумение. Не забывайте, что у матери были свои мучительные заигрывания с суицидом; если кому и знать, как оно происходит, так это мисс Вилле. Я помню, как всполошился отец, узнав, что она отдала новенький набор кухонных контейнеров миссис Мардж, нашей соседке. Мать заявила, что ей разонравился цвет, но отец, не поверив, учредил расследование. Я не понимал подтекста и думал, что отец просто большой скряга. Но он-то знал, что к чему. Раньше мисс Вилла не раз принималась, улегшись в ванну, пилить себе запястья ножом для чистки овощей — хотя так ни разу и не допилилась. Помню, как однажды летним вечером отец нес ее в машину в окровавленных простынях. Это произошло за несколько лет до случая с контейнерами — мне было шесть или семь. На улице только смеркалось; мать отправила меня в постель раньше времени без всякой понятной мне причины. Я огорчился: обычно рано в постель меня отправляли за какие-нибудь проступки, но в тот раз я не знал за собой ничего плохого. Я даже съел мягких крабов, которых мать пожарила на ужин, а это стоит отметить, ведь я думал, что на самом деле это расплющенные пауки.