— Приглашайте.
Заводы-гиганты, расположенные в северной части города, находились в непосредственной близости к фронту. У ворот тракторного шли бои, а рядом, впритык к нему, другой машиностроительный колосс, а за ним, ниже по Волге, — металлургический великан.
— Работу продолжать, — говорил Чуянов директорам. — Главнейшие магистрали, по которым снабжался фронт вооружением, перерезаны. Надежды армии обращены к нам. По мере усиления нашей обороны, враг еще озверелей начнет бомбить город. Уникальное оборудование размонтировать, поставить на платформы и отвезти подальше от заводов. В крайнем случае будем топить в Волге. — Чуянов замолчал, но директора, посматривая на него, видели, что он главного еще не сказал. — А теперь о самом тяжелом. В каком состоянии находится подрывная служба?
Директора коротко доложили, что взрывчатка заложена под заводские коммуникации, подрывная сеть подведена к командным пунктам.
— Помните: никаких случайностей не должно быть, — предупредил Чуянов. — Подрывать… кнопку нажимать только по нашему приказу.
Директора вышли в садик. Над сквериком пролетели «юнкерсы». Сброшенной бомбой вырвало старую липу. Разодранные сучья с пышной листвой выкинуло далеко за ограду. На маленьком столике, за которым сидел Чуянов, подпрыгнула чернильница, зашелестела бумага. Чуянов читал обращение комитета обороны к населению города.
— Хорошо, — сказал он, возвращая обращение инструктору обкома партии. — Печатайте и расклеивайте по городу.
Вышел инструктор от Чуянова и задумался. И было над чем поразмыслить. Типография областной газеты сгорела, приходилось ехать на тракторный, за полтора десятка километров, где полуживая, с полураскрытой крышей, еще цела была типография заводской многотиражки. Инструктору сказали:
— Выходи на автобусный тракт и прыгай на первую попавшуюся машину.
В заводской типографии наборщик, разысканный в бомбоубежище, не успевал очищать кассы шрифтов от извести, сыпавшейся с потолка двухэтажного здания, сотрясавшегося от разрывов снарядов и бомб. Гул тяжелых орудий, установленных по соседству с типографией, заставлял наборщика зажимать уши.
…Вечером того же дня, при свете пожаров, комсомольцы бегали по развалинам и расклеивали воззвание на опаленных стенах разрушенных зданий. В минуту относительного затишья, когда враг уходил с багрового неба, грязные от копоти и дыма жители выходили из подвалов и, торопясь, читали обращение:
«Товарищи сталинградцы!
Не отдадим родного города на поругание врагу. Встанем все как один на защиту любимого города, родного дома, родной семьи. Покроем все улицы города непроходимыми баррикадами. Сделаем каждый дом, каждый квартал, каждую улицу неприступной крепостью. Все на строительство баррикад. Все, кто способен носить оружие, на баррикады!»
…Баррикады строили днем и ночью, строили из камней и железа, трамвайных вагонов, телефонных столбов. Баррикадами перекрывали все улицы, наглухо закрывали выходы на площади. Булыжник, песок и глину брали на месте, взламывая асфальт улиц. Из пожарищ вытаскивали кровельное железо, стальные покалеченные балки. Все пускали в дело: горелые койки, водопроводные трубы. Баррикады возводили на важнейших перекрестках, в узких улицах, на просторных проездах. Мосты перегораживали стальными ежами и надолбами. Тысячи сталинградцев, как пчелы, строили сеть заграждений. И города похож был на пчелиные соты, вылепленные из камня и железа. Строители баррикад при вражеских налетах разбегались в укрытия и вновь принимались за дело, когда стихали взрывы бомб, когда рассеивались пыль и дым. Центр города давно был опустошен, а гитлеровцы все рассеивали над ним тысячи зажигалок, сотни фугасок, сбрасывали на выгоревшие улицы куски рельсов, вагонные скаты, просверленные котельные плиты… Все это дико выло, гремело и визжало.
— Хорошо поешь, сволочь, а на русский штык все равно напорешься, — сказал Павел Васильевич, выходя из подвала. Завидев женщину с ребятишками, он остановил ее: — Откуда идешь? С тракторного? Что там — горит? Лексевна, отрежь ребяткам хлебца по ломтику. Пересиди, голубка. Лезь в подвал. Детишкам отдых дай.
Подвал был полон людьми. Павел Васильевич внимательно присматривался к своим жильцам, каждого спрашивал, откуда и кто такой, чем занимался и как думает «обстроить» теперешнюю жизнь. Павел Васильевич курить в подвале запретил категорически. В минуты затишья он выходил из подвала, брал метлу и подметал улицу. Звенели битые стекла, поднималась над улицей известковая пыль. Все сметал с обожженного асфальта Павел Васильевич, и никто еще так старательно не убирал улицы. А враг возьмет да и сбросит несколько фугасок, и опять улица замусорится, и опять Павел Васильевич берется за метлу. А когда над ним загудит вражеский хищник, он, вздернув голову, кричит:
— С места не сойду, иродово семя! Голову, все быть может, размозжишь, но душу не расстреляешь, нет! — Павел Васильевич шел по пепелищу, собирал в развалинах железо, печные вьюшки, плиты.
— Строиться будем, каждому гвоздю найдем место, — рассуждал он, стаскивая обгорелое кровельное железо. — Не думал, не думал, что так получится. До Сталинграда пропер. Главная сила — остановить, а там все легче будет. Неужели и Сталинград не удержим? Быть того не может. Без Сталинграда задохнемся.
В проломе стены показалась женщина.
— Павел Васильевич! — дико вскрикнула она.
— Что случилось?
— Идите скорей!
— В чем дело, спрашиваю?
— Лексевну там бомбой…
Когда Павел Васильевич, задыхаясь, добежал до набережной, его Лексевна находилась в безнадежном состоянии.
Он взял железную лопату и вышел на воздух, стал рыть могилу на пепелище родного дома. «Приготовить надо — или мне, или Лексевне». Трудился долго, могилу вырыл просторную. «Хорошо бы вместе лечь». Когда в последний раз звякнула лопата, Павел Васильевич, понурив голову, сел среди развалин на поджаренный кусок стены. Ветер сдувал к его ногам теплую золу пожарища.
Разрушения в Сталинграде ошеломили Григория Лебедева. Он долго в немом молчании стоял на площади и не мог поверить, что от города остался один прах. Вот бывшая гостиница. В нее он вложил немалую долю своего труда. Теперь она разрушена. Всюду уродливо висели погнутые железные балки, водопроводные трубы, ощерились железные прутья из разрушенного бетона, торчали над улицей раздробленные балконы, ворохом лежали скрюченные кровати. Лебедев подошел к парадному подъезду. Оттуда дул горячий терпкий ветерок. Лебедев круто повернулся и быстро зашагал на север, на Республиканскую улицу, заваленную разбитыми повозками, обгорелыми машинами, перепутанными проводами, дробленым кирпичом. Он шел и не узнавал родной улицы, по которой ходил много лет.
Навстречу ему с фронта шли к волжской переправе раненые солдаты. След коснувшейся смерти лежал на всем: и на разрезанном сапоге, и на разорванной поле шинели, и на кровавых повязках, и на бледных, измученных лицах.
Ему вдруг представилась Машенька, шагающая по Сталинграду с такими же усталыми и печальными глазами. На Машеньке — белоснежное платье, купленное им за неделю до войны. Идет Машенька по улице, а кровь капля за каплей стекает с ее праздничного платья. Лебедев не раз видел подобные картины. Он прибавил шагу.
К его великой радости угловой дом на площади Девятого января, в котором была его квартира, оказался неразбитым и несгоревшим. Во дворе было тихо, мертво. Лебедев остановился, смотрел в пустые окна, ждал человеческого голоса. Напрасны были ожидания — все молчало. Лебедев повернул к своему подъезду. Под ногами хрустело битое стекло. Хруст гулко раздавался в пустом дворе. Пошел вверх по лестнице, замусоренной известкой, брошенной домашней утварью.
Все квартиры раскрыты, с расщепленными дверями, с холодными сквозняками. На полу валяются раскрытые чемоданы, разбитая посуда; стоят заваленные штукатуркой стулья, комоды, диваны. Лебедев вошел в свою квартиру. Здесь тот же хаос: все двери сорваны с петель, на полу — мусор. Он подошел к подоконнику, затрушенному пылью, сажей и битым стеклом. Чужой казалась ему теперь своя квартира.
Где-то совсем близко грохнула тяжелая бомба; взрывной волной до фундамента потрясло здание, с резким скрипом раскрыло дверцы шкафа. Лебедев вернулся в столовую, подошел к шкафу, наклонился и, сам не зная для чего, стал рыться в ворохе белья. Несколько пар носков он отбросил в сторону и взял коричневое Машенькино платьице. Он долго держал его в руках, затем, скомкав, сунул в карман. «Где семья? Где ее искать?»
Лебедев отправился на металлургический к Солодковым. До них — не более шести километров, а до тракторного насчитаешь все пятнадцать. Если Солодков дома, думал Лебедев, то он наверняка знает, где находится Иван Егорыч, и это уже облегчит ему поиски своей семьи.
Григорий застал у Солодковых жену сталевара — Варвару Федоровну, не захотевшую выехать за Волгу до тех тор, пока муж и свекор оставались в городе. Она усталым голосом объяснила Лебедеву, что Александр воюет за тракторным, на днях приходил за пополнением и опять «ушел на войну».
— Ну, а папа… Иван Егорыч, не знаете, где? — спросил Лебедев.
— На заводе танки ремонтирует, а живет на берегу. Землянку вырыл и живет у самой воды.
…Лебедев нашел своих в добротной землянке, вырытой в крутом глинистом пригорке у самой Волги. В землянке была только мать, Марфа Петрова. Она сидела за самоваром, пила чай. Увидев сына, Марфа Петровна выронила из рук блюдечко. С резким звоном блюдечко ударилось о край стола и, дребезжа, скатилось на земляной пол. Марфа Петровна кинулась к сыну и повисла на его плечах.
— Гришенька… милый…
Марфа Петровна грузно опустилась на обгорелый стул.
— Гришенька, беда-то какая на всех навалилась. Всю жизнь разломал, аспид. Ничего-то у нас не осталось. Все порушено. Кругом слезы.
И много рассказала мать сыну. Рассказала о том, чего бы он не увидел солдатским глазом, чего бы не подслушал мужским слухом, чего бы не понял своим умом. Григорий увидел мать в новой человеческой красе. И чем больше он слушал ее, тем глубже проникала в него суровая правда жизни. И когда мать умолкла, Григорий робко спросил: