Сержанта Кочетова разбудили на рассвете.
— Яшка идет, — сказали ему.
— Где он? Прикрытие есть? — всполошился Кочетов.
С тех пор как в хуторе, занятом гитлеровцами, осталась семья Кочетова, он тосковал по письму, надеялся на оказию, на счастливый случай. Но, к великому его огорчению, ему опять не было письма.
Солдаты читали письма отделением, взводом. Послушать вести из тыла пришли соседи-пулеметчики. Бронебойщик Илья Романов, сославшись на свою хрипоту, попросил политрука прочитать письмо. Солодков оглядел солдат хозяйским взглядом (много ли вас тут, и какие вы у меня).
«Дорогой наш Илья Михайлович, — громко начал читать Александр. — Это письмо шлет тебе не только твоя мать, Надежда Семеновна, и твоя жена, Пелагея Федоровна, но и вся колхозная рать, в том числе столетний дед Феофан. Наш отчет тебе короткий: хлеб убрали и обмолотили, с государством полностью рассчитались. А кто, спросишь ты, правит бригадой? Твоя жена, Пелагея Федоровна».
— Ведь это что. Ведь это что, — волновался Романов.
«Вот так-то идут наши колхозные дела, Илья Михайлович. Ни перед кем мы не осрамились. А теперь ты скажи нам, как ты исполняешь свою службу. Хочется нам знать, много ли от твоих стараний прибавилось фашистских могил на нашей земле».
— Как же, братцы, я могу? — Романов развел руками, как бы жалуясь и прося помощи у товарищей. — Могут подумать. Известное дело, когда сам…
— Выручим, что ли, товарищи? — спросил Солодков.
— Достоин!
Когда стихла обожженная равнина и дым войны рассеялся в сухом прогорклом воздухе, когда из глубоких балок потянуло благодатной прохладой, в траншею сошлись усталые солдаты. Немало среди них было со свежими бинтами, с окровавленными гимнастерками. Солодков вынул из кармана лист бумаги и развернул его.
«Дорогие братья и сестры! — так начиналось ответное письмо. — За что мы бьемся под стенами Сталинграда, на широких волжских просторах? За что умирают наши люди? Во имя чего наш народ приносит жертвы? — Солодков на минуту замолчал. Посмотрел на солдат, на их суровые лица. — За что? — еще раз повторил он. И перед каждым встал вопрос, и каждый нашел на него простой для себя ответ. Но все ждали, как ответит сам политрук. — Мы бьемся, товарищи, за жизнь! Победим врага, будем жить. Не победим — всем нам смерть. Смерть жалкая, постыдная. Мы бьемся за наших добрых матерей, за наших любимых жен, за наших милых ребятишек, за наших дедов, за счастье страны, за мир и свободу на земле».
— Верно! Правильно! — дружно крикнули бойцы.
«Вот за это бьется, дорогая мамаша, ваш сын, — продолжал читать Солодков. — Хорошо он поджигает фашистские танки».
У Романова на глазах навернулись слезы.
— Что добавить, товарищи?
Наперед вышел Уралец, с жестким лицом, с сухим блеском черных глаз. Он снял каску, и тогда в свете ракет бойцы заметили, что Уралец совсем молод. Он оглянул бойцов сурово и строго и, щурясь, взмахнул тяжелой рукой. И все поняли, что Уральцу есть что сказать.
— Товарищи! Мы — солдаты, — сказал он. — И ответ должны написать по-солдатски. Прямо и честно. Не все мы вернемся домой. Это понятно. — Уралец на минуту замолчал. Он посмотрел на притихших солдат. Его прямой взгляд спрашивал каждого: «Ты понимаешь меня? Ты готов на жертву во имя того, что самое дорогое у народа, что дороже твоей жизни?»
— Наша дорога домой дальняя, и лежит она через гитлеровскую землю, — продолжал Уралец. — Эту дорогу можно укоротить честным солдатским трудом. Мы, солдаты, пока в долгу перед народом. И об этом надо написать. Написать открыто, сказать, что долг мы свой выполним, солдатское слово сдержим, русское имя возвысим.
— Правильно!
— Пусть на нас надеются!
Солодков поднял руку. Солдаты замолчали.
«Дорогие товарищи, придет время, и Родина прикажет нам: пора, товарищи, вперед. мы пойдем. И мы сомнем врага».
Разошлись солдаты по окопам. Сержант Кочетов, лежа у своего пулемета, тосковал по семье, по родному хутору. Как там было все хорошо! А здесь — рокот моторов, свист осколков, вой сирен, и в небе вражеские «фонари». Они заглядывают к нему в сухой, глинистый окоп, хотят выследить его, и кажется ему, что это не ракеты, а фашистский стеклянный моргающий глаз, тяжелый и холодный.
Два сына у Кочетова: старшему — восемь лет, младшему — пять, и оба удались на славу, особенно старший, у которого все повадки отцовские. И Степан радовался, наблюдая за сыном, как тот с гиком вел в атаку ребячью мелкоту.
Разорванные шаровары навлекали на Андрюшку материнский гнев. Тогда вступался отец: «Ты не очень, сынок, рви амуницию». Мать, чувствуя, в голосе Степана защиту, журила его за заступничество.
Хорошая жена. Из всей улицы самая складная, из всего хутора самая красивая. И как хочется послушать ее воркотню, и он уже видел свою Надюшу, чувствовал ее жаркие губы, ласкал самой нежной мужской лаской. «А вдруг да фашисты над ней надругались?»
Дыхание на минуту замирало. К сухому горлу жесткий комок подкатил. И видит он перед собой заколотого в бою гитлеровца. «Мало я их бил. Мало у нас еще злости в бою». И с того часу нестерпимо захотелось сержанту добраться до фашистского логова. И гвардеец уже видел себя великаном на улице чужеземного города. «Вы Россию хотели покорить? Россия сама к вам пришла. Смотрите на меня. Я — Россия!»
Кочетов выпрыгнул за козырек окопа и, расставив коренастые ноги, крикнул во вражескую сторону:
— Эй вы, завоеватели! Нам ближе Берлин, чем вам Сталинград. Мы будем в Берлине! Будем!
Над головой сержанта просвистели пули. Кочетов спрыгнул в окоп.
— Беречься надо, товарищ сержант, — послышался негромкий голос.
Это был Солодков. Он видел, как Кочетов зло стиснул зубы и как скоро покинул траншею, не дослушав письма. «Что с ним?» — подумал Солодков в ту минуту.
— Ночевать к вам, товарищи, пришел, — сказал Александр.
Он внимательно осмотрел добротный окоп. В окопе ни стреляных гильз, ни мусора. В его стенках видны небольшие ниши, куда пулеметчики сложили немудрящее хозяйство.
— Хорошо живете, — похвалил Солодков, присаживаясь на свою запыленную каску.
— Живем хорошо, да угостить нечем. Подбились за эти бои.
— Глоток водицы найдется?
— Это есть. — Кочетов подал флягу. — Пейте досыта. Водичка у нас имеется. Без воды пулеметчикам как без рук.
— Верно, вот так и нам, сталеварам, без воды, особенно в летнюю пору, погибель. — Солодков пил воду без жадности, мелкими глотками. — Хороша водица. У вас скатерки не найдется?
— Есть. — Кочетов загремел котелком. — Закусить хотите? — Сержант подал Солодкову вышитое полотенце, давно не видевшее ни воды, ни мыла. Кочетов извинился за «праздничный» рушник.
— Такая вещица дороже дорогого. — Солодков вскрыл банку мясных консервов, нарезал хлеба. — Прошу, товарищи, к моему столу.
Сержант, поблагодарив за приглашение, к «столу» присаживаться не захотел, но Солодков настоял на своем:
— Не хотите со мной хлеб-соль водить?
Закусили, попили воды. Кочетов немало огорчился, когда узнал, что политрук не курит. Ему очень хотелось угостить Солодкова душистой махоркой. Политрук, привалившись к стенке окопа, помолчал минуту-другую, а потом, как бы между прочим, сказал:
— У меня к тебе, товарищ сержант, большая просьба: обучи меня пулеметному делу.
— Это можно, Александр Григорьевич.
— Ладно. Договорились. Буду почаще к вам наведываться. А кто из вас коммунист? — неожиданно спросил Солодков. Пулеметчики промолчали. — Никого нет? Так, — неопределенно промолвил Солодков. Нельзя сразу было понять: то ли он осуждает бойцов, то ли о чем-то вслух размышляет. — Бывает, бывает. Я вот тоже молодой член партии, — вздохнул и, помолчав, продолжал — За такой партией, как наша, жить легко. Верно, товарищи? Ну, и думают некоторые: зачем, мол, вступать в партию, когда я и так беспартийный большевик, когда я и так пример другим у станка и пулемета? Признаюсь, я так же думал, но теперь знаю, что глубоко ошибался. Хотя я в непартийных большевиках находился с ранней юности, я все же настоящей заботы в душе не имел, о большом деле во всем масштабе размышлял маловато. А почему? Да все потому же, что я жил за партией, как за родной матерью. Она меня учила, как жить и работать. Она же премиями награждала. Мне посчастливилось лично с наркомом познакомиться, с Серго Орджоникидзе, — на завод к нам приезжал. Нарком спросил меня, как я успеваю. Себя, говорю, неудобно хвалить. Детей, дескать, сколько имеешь, в кино и театр ходишь ли. Признаться, пришлось с того раза получше подружиться с театром. Тогда же Серго наградил меня легковой машиной. Ездил я на машине и на охоту, и на рыбалку, и на рынок. Вот как! На легковой машине — безбородый парень! Это кто тебя вывел и поднял на такую высоту, товарищ Солодков? — Политрук замолчал, прислушался. В окопе было тихо. — Не спите? — спросил он.
— Что вы! — искренне удивился Кочетов.
— Стыдно мне стало, что я вне партии хожу. Она для меня ничего не жалеет, а я будто сторонюсь ее. Неправильно, неверно вел себя. Любишь партию? Иди в нее смело. По душе тебе ее дела? Вступай в ее ряды. Чище и святее души не найти, как в этот час у солдата на огневой. И в партию надо входить только чистым, только ясным, только откровенным, чтобы для нее ты был весь на виду. — Солодков включил фонарик, прикрыв его сверху каской, посмотрел на пулеметчиков. Они, прислонившись к стенкам окопа, сидели так тихо, что, казалось, давно заснули.
— Да мы слушаем, Александр Григорьевич. Слушаем.
— Я кончил. Я все сказал. — Он поднялся. Собрался уходить. — Мне пора, товарищи.
— Вы же ночевать к нам пришли? Хотите, где получше устроиться?
— Вот именно. Есть у меня на примете коечка с пуховиком, с панцирной сеткой. Как ляжешь, так и утонешь. Я к вам теперь, товарищи, зачащу — пулемет-то надо изучить, освоить?
Солодкова с той ночи бойцы окончательно стали звать по имени, а политруком только в присутствии командиров. Солодков делал замечания бойц