— Ваня, а ты не молчи, говори. Все будет легче.
— Не дрожи раньше времени, — с легким раздражением промолвил Иван Егорыч. — Вот когда враг приметит да трахнет, тогда держись, Марфа Петровна.
— Ваня, не накликай беды.
Неожиданно загудел вражеский самолет, и скоро в небе повисла гирлянда ракет. Свет от ракет до того был ярок, что Марфе Петровне казалось, что она насквозь просвечивается. Она опустила голову и утопила свое лицо в узелок с бельем. Анна Павловна, зажмурившись, сидела рядом с Марфой Петровной. В эту минуту ей хотелось вернуться на левый берег и уехать в колхоз к Машеньке. Иван Егорыч, полусклонившись, видел все: и людей, и лодки, и трубы затонувших баркасов. «Все на виду», — думал он. «Выглядывай, целься, стреляй». Послышался противный вой мины.
— Заметили, сволочь, — выругался Иван Егорыч.
— Потише говори, — просила Петровна.
— Теперь, мать, можно и кричать, и орать.
Погасли ракеты, и Волгу залила тьма. Но так было недолго. Река вновь засверкала взрывами.
— Вот как! — сердито произнес Иван Егорыч, как будто хотел позлить врага. — Давай-знай бесись, сволочь. Все равно пойдем своим курсом.
Раздался новый взрыв, вскинувший глыбы воды. Вода окатила Лебедевых. Иван Егорыч сказал:
— Алеша, отливай. Петровна, помогай. А ты, Аннушка, правь.
Мины то не долетали, то перелетали, но падали близко к лодкам, следовавшим одна за другой. Иван Егорыч шепнул Алеше:
— Ощупай борта.
Алеша с живой готовностью принялся исполнять приказание деда. Не прошло и минуты, как Алеша испуганно прошептал:
— Дедушка, две пробоины. Одна большая, другая — поменьше.
— Аннушка, подай из кормы паклю. А ты, Алеша, ножом ее… Петровна, веселей работай.
— И так стараюсь. Видно, вещий сон подсказал мне ехать с вами. Алеша, у тебя поддается?
— Одну пробоину уже забил, бабушка.
— Ну и хорошо. А с другой и того скорее справишься. Туже, туже заколачивай.
— Есть, бабушка, туже!
Лодки, следуя за флагманом, плыли дальше, шли к своей цели. С какой-то лодки послышался крик о помощи.
— Аннушка, правь направо, — приказал Иван Егорыч. — Алеша, приготовь багорок.
Алешу залихорадило. Теперь, кажется, и для него наступило время настоящих дел. С лодки вновь донесся крик:
— Тонем… То-не-е-ем!..
— Это Петрович, — заволновался Иван Егорыч. — Держись! И-де-е-ем! — шумел он в темноту.
Скрипели уключины, шуршали льдинки у бортов, сверкала Волга от взрывов. На помощь лодочникам пришла советская артиллерия, открыла огонь по вражеским минометам.
— Теперь не пропадем, — обрадовался Иван Егорыч. — Не пропадем!
Когда Иван Егорыч подъехал к терпящим бедствие, он не мог понять, каким образом Петрович стоит в воде и не тонет. Сама лодка почти доверху была залита водой. Иван Егорыч, подчалившись, строго предупредил:
— Петрович, за борт не цепляйся. Можешь и нас потопить. Скинь в воду один-два ящика.
В Волгу один за другим булькнули три ящика с патронами. Лодка малость поднялась. К месту происшествия подошла еще лодка. Иван Егорыч приказал старшему причалиться к борту тонущей лодки и взять раненого.
— Другого возьму я. Где остальные лодки? Эй, на лод-ка-а-ах! — окликал Иван Егорыч.
Он находился в том возбужденном состоянии, в каком забывается все на свете и остается лишь дело, кипение.
— Аннушка, перевяжи раненых, — указывал он, — Алеша, пересядь ко мне. Я возьму раненого под мышки, а ты — помоги.
Раненый застонал… Это был еще неокрепший юноша, не однажды ходивший с лодочниками в ночные рейсы. Анна Павловна, перевязывая юношу, сказала, что подростка следует как можно скорее доставить в госпиталь. Время давно перевалило за полночь, и надо было торопиться. Иван Егорыч решил оставить раненого на острове с Аннушкой и Петровной. Паренька вынесли на берег и положили на разостланный плащ.
С Алешей Анна Павловна простилась молчком, с тяжелыми всхлипами. Отрываясь от него, сквозь стиснутые зубы просила:
— Алеша, береги себя. Береги, милый.
Лодки отчалили. Две женщины и раненый подросток остались на песчаной косе у острова Крит. Анна Павловна с великим усилием подняла подростка на руки и понесла его к поселку. Марфа Петровна заходила то с одной стороны, то с другой, помогая невестке нести раненого. Анна Павловна знала, что промедление грозит юноше смертью, и она, изнемогая, все шла и шла. Войдя в поселочек, ей хотелось упасть и, не шевеля ни одним мускулом, не произнося ни единого слова, отдыхать и отдыхать. Уложив подростка на свое пальто, она, пошатываясь, побрела в поселок.
— Надо найти людей. Они помогут нам доставить его в госпиталь, — сказала она Марфе Петровне.
Атаки немецкой армии длились десять суток, двести сорок часов. Полки армии Чуйкова поредели. Многие бойцы и командиры вышли из этого боя с седыми висками. Город был еще окутан дымом, стрельба слышалась отовсюду, и все же генералы чувствовали, что бой стихает, вражеский натиск надорвался. Командарм позвонил генералу Медникову.
— Поздравляю, Петр Ильич, и выражаю вам мою самую искреннюю признательность. Да, да. Не скромничайте. Что? Бой? Да, бой еще идет, но как? С хрипом, одышкой.
Потом командующий позвонил Родимцеву. Ему тоже воздал должное. За полчаса, не более, он обзвонил все свое хозяйство и каждому командиру нашел доброе слово.
Бойцы Лебедева из пульроты, поняв, что вражеское наступление отбито, и гордые своим солдатским счастьем, тотчас завели с гитлеровцами перекличку.
— Кому теперь Волга буль-буль? — кричали они в водосточную трубу. — На Волге начали, на Шпрее прикончим. Согласны? Зеер гут!
Немцы огрызались одной-двумя пулеметными очередями и замолкали, а бойцы, не унимаясь, дразнили «завоевателей».
— Хороша ли наша «катюша»? Не хотите ли в «катину» баньку? Парку нет, зато жарку вдоволь.
И долго, быть может, солдаты еще донимали озлобленных гитлеровцев, если бы командир роты не приказал прекратить «бестолковую дискуссию». Он изнемог в этом бою, и ему все еще не верилось, что настало время передышки.
— Черти, — ругался он, — или вам мало десяти суток? Селим, ты зачем здесь?
— Мал-мала говорить хотим. Фашистов маханом потчевать, товарищ гвардии лейтенант.
— Кота им дохлого, Селим. Иди спать. В другой раз выскажешься, а сейчас спать.
Как только наступило затишье, Лебедев пошел к раненому комиссару.
— Спишь, Николай Сергеевич? Послушай, что я тебе прочту: «Мы и раньше хорошо знали дьявольское упорство русских, которое они проявляют в бою, если этого захотят. Но такого упорства от них все же не ожидали. Это оказалось для нас слишком неприятным сюрпризом. До сих пор нам не удалось поднять бокал за Волгу, который Отто хотел выпить еще в августе на волжском берегу. Нет уже ни Отто, ни Курта, ни Эрнста, ни Зиделя, никого из „стаи неистовых“, их зарыли где-то здесь, в этой каменной земле, даже не знаю, зарыли ли, потому что нам сейчас не до покойников. Наш полк тает, как кусок сахара в кипятке. Этот город — какая-то мясорубка, в которой перемалывают наши части. Запах разложившегося мяса и крови преследует меня. Я не могу есть и спать. Меня рвет от этого города. Боже, ты отвернулся от нас?»
— Откуда это? — спросил комиссар.
— Из дневника убитого обер-лейтенанта Вейнера.
— Другая песня. Погодите, еще не так заскулите.
— Что там — затихло? Как думаешь, надолго это?
— Едва ли.
— И я так думаю. А союзнички все молчат. Да-а, союзнички. Одним словом, шагать нам на Запад нужда крайняя.
— Обязательно шагать. Не поднимутся народы без нашей помощи. Придавлены фашистским сапогом.
— А что, Григорий Иванович, придет время, за один стол сядешь с теперешним врагом, руку ему подашь, другом станешь.
— Шутить изволишь, Николай Сергеевич?
— Нисколько. Я говорю совершенно серьезно.
— Николай Сергеевич, не серди меня. Я фашисту руку подам? Другом стану?..
— Почему фашисту? Не вся же немецкая армия из фашистов. Не весь же немецкий народ продался Гитлеру.
— Оставим этот разговор, Николай Сергеевич. Оставим. Ты меня раздражаешь. У меня сегодня и так нервы не в порядке. Я могу нагрубить. Не пришло время об этом говорить.
— Согласен, что рано заговорил, но я ведь Америки не открываю. Все это уже сказано, и не кем-нибудь, а товарищем Сталиным. Вспомни-ка, что он говорил о Гитлере. Гитлеры, говорит, приходят и уходят, а народ остается.
— Но я не хочу сейчас об этом думать. Столько зла, столько жертв, и вдруг — друзья. Нет, нет. Потом. Потом. Не теперь. Сейчас воевать, воевать и воевать. Оставим этот разговор до другого раза.
— Боишься сдаться?
— Нет. Боюсь, как бы порох не отсырел, а нам, солдатам, стрелять положено. Стрелять!
— А думать положено?
— Думаю. Голова трещит от всяких дум. И думы, признаюсь тебе, иногда мешают по-настоящему воевать. Глупости делаю. Почему, думаешь, артиллеристы не обстреляли трехэтажный дом на Солнечной улице? Я не указал артиллеристам этот ориентир. Пожалел. Строил этот дом. Своими руками. Думал отбить этот дом без артиллерии, а после войны восстановить. Ведь я тайком уже ползал туда и точно установил, что восстановить его можно. Смешно?
— Нисколько, но ты убил меня своим признанием. Я просто слепец. Гляжу и не вижу, что вокруг меня творится.
— Однажды Флоринский подумал, что я контужен. Он меня спрашивает, а я молчу, вернее сказать, не слышу. Все думаю. Подсчитываю, сколько потребуется кирпича, леса, железа на восстановление Сталинграда. Не веришь?
— Для тебя это вполне нормально.
— Мне, дорогой Николай Сергеевич, здесь дорога каждая тропка, каждая уличка, дорог каждый дом. И ничего этого не стало. Вот! А ты мне говоришь, «руку подашь… другом станешь…»
— И все-таки подашь. Не теперь, конечно. А в свое время.
Лебедев не стал больше возражать Васильеву, он просто вышел из блиндажа.
Спустя два дня после того, как Иван Егорыч доставил груз по назначению, Анна Павловна пошла в колхоз к Машеньке. Хотелось поскорее увидеть дочку. Ей советовали подождать утра и поискать попутной. Армейские сапоги набили ей мозоли, солдатская сумка резала плечи. Заночевала в заброшенной кошаре, а на другой день подходила к хутору.