И вот вместо этого история зло посмеялась над ним и вынесла жестокий приговор: либо плен, либо смерть. Его последнее убежище — подвал универмага. Подвал темный, мрачный, как и все подвалы, и до удушья загрязненный и запыленный. Паулюс занимал самую глухую подвальную комнатушку с цементным полом. Она была до отвращения безобразна и давила своей тяжестью потолочных перекрытий.
В комнату сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет через махонькие запыленные стеклышки, половина которых была выбита и заделана фанерой. Она отоплялась печкой-времянкой, сложенной на скорую руку из обгорелых кирпичей, снесенных из ближайших развалин. Печка дымила, потому что труба, выведенная во двор через окошечко, задувалась ветром, и комната наполнялась горько-едучим дымом. В этой комнате Паулюс работал и спал на простой железной койке, застланной легким шерстяным матрацем, накрытым теплым одеялом из верблюжьей шерсти.
Через узкий коридор, напротив, находилась другая комната, примерно такого же размера. Ее занимал начальник штаба генерал-лейтенант Шмидт, человек себе на уме, высокомерный и грубоватый с подчиненными. Он любил власть, нередко злоупотреблял ею, и Паулюсу порой трудновато было ладить со своим начальником штаба, но он все же его терпел. И вот теперь вместе с ним приходилось отсиживаться в глухом закуте в ожидании катастрофы.
Да, для них была совершенно немыслима трагедия, в особенности для самого Паулюса. Народный герой и — плен. А быть может, и смерть? И об этом, несомненно, думалось. Подвал хотя был крепок и надежен, сюда, однако, непрерывно доносились взрывы мин и снарядов, да и пулеметная стрельба подходила все ближе и ближе к последнему убежищу.
Его, возможно, меньше пугала сама смерть на поле боя, чем стыд и позор пленения. Он, несомненно, был подавлен непостижимым разгромом его армии, провалом его кровного детища, плана «Барбаросса». Ведь в него он вложил весь свой опыт, ум, сердце.
Докладывая о плане Гитлеру, верил в свои расчеты, верил в неизбежность полнейшего разорения Советской России в считанные месяцы. Было над чем подумать, сидя в бетонном склепе и зная свой блистательный провал. Он, верный и послушный генерал, нисколько не сомневаясь, верил в победу немецко-фашистской армии и делал все от него зависящее, чтобы смерч войны прошелся по всем просторам России. И победа, казалось, была близка, неотвратима, как неотвратима смена дня и ночи.
И вот конец — бесславный и теперь уже реально неизбежный. Тяжел удар. Холодеет сердце и раскалывается голова от бессонницы и тяжких раздумий. А думать было о чем. Был Верден, и вот Сталинград. Верден, однако, не разгром. Там в течение многих изнурительных месяцев шло взаимное истребление немецких и французских армий, но Верден не дал ни окружения, ни разгрома. А тут полная гибель самой опытной армии и вместе с нею крушение личной военной карьеры.
Разве могло нечто подобное прийти в голову Паулюсу? Ведь он никакого другого дела, кроме военного, не знал, и война для него была таким же естественным явлением, как естественно человеческое дыхание. Нет, не верится, что Паулюс, готовя план нападения на Россию, боялся нового Вердена. Напротив, высшие офицеры генштаба, приступая к плану и заранее убежденные в своем успехе, старательно изучали обширную литературу о военном походе Наполеона на Россию. Вот с какой тщательностью выверяли они свой втайне задуманный вероломный план нападения на Россию.
И вот все разлетелось в пух и прах. Ошеломляющий крах. Оглушающий шок. Паулюсу, несомненно, в эти бессонные ночи припомнились штабные игры сорокового года, которыми он не однажды руководил. Тогда выходило, что полный и неизбежный разгром России возможен в три месяца. И только в этом было ничтожное расхождение между ним и Гитлером. Фюрер намеревался раздавить Советы в несколько недель, Паулюс — в три месяца.
В штабных играх все принималось во внимание: соотношение сил в полках и дивизиях, в танках, в орудиях и пулеметах. Все было взвешено, подсчитано, каждая цифирь была выверена, поставлена на свое место и подтверждала полное превосходство не только в людях, технике и в материальных ресурсах, но и в превосходстве офицерского корпуса. В военных картах все, решительно все выходило так, как того хотело гитлеровское командование: танковые клинья, воздушные десанты, массированные удары по глубоким тылам и переправам, окружение и, наконец, полное уничтожение Красной Армии. И каждая штабная игра с ее двигающимися по военным картам армиями непобедимого рейха неизменно кончалась разгромом советских частей. Словом, ничего лучшего желать не приходилось. Уже за целый год до вероломного нападения «колосс на глиняных ногах» в штабных играх был разбит и повержен.
И вот Сталинградский кошмар. Есть от чего потерять сон и покой. Ему, Паулюсу, как никому другому, в этот час, не на кого было свалить вину за поражение. Он сам готовил пожары и кровавые реки на чужой земле, а теперь вот запрятался в душные казематы, попал в ловчую яму, из которой нет уже выхода на вершину военной славы. Слава, почести, награды — все это померкло, потускнело и кануло в небытие. Вот какая вышла игра на самом деле: вместо железного марша — великая горечь. Позорное падение.
Агония шестой армии день ото дня нарастала с неубывающей силой. Мысль о безнадежности и безрассудности борьбы начинала овладевать умами солдат и офицеров, и они, временами цепенея от страха, боялись одного: смерти. И чтобы выжить, им нужен был плен, и они ждали его.
Ждали плена и генералы. Они с изнуряющим нетерпением ждали приказа штаба Паулюса. Но его не было, и часть генералов, укрывшихся в здании тюрьмы, позвонили Шмидту, попросили разрешения вступить с русскими в переговоры о капитуляции. Шмидт, возмущенный изменой фюреру, со всей важностью и высокомерием напал на перетрусивших и распушил их как никогда прежде. Но его гневный пыл был лишь одной видимостью. Он сам уже давно смирился с пленом и с неослабным вниманием следил за переговорами о капитуляции командиров некоторых частей, начавших переговоры, не спрашивая позволения у высшего командования. Его, Шмидта, занимало поведение русских: как они? что они? Он знал одну меру в обращении с военнопленными — фашистскую. И это, естественно, мешало ему понимать гуманность и справедливость советских победителей. Но слухи о русских со стороны уже сдавшихся в плен шли добрые, и его это успокаивало.
Пожурив генералов-своевольников из соображений дальнего прицела, Шмидт посчитал своим долгом доложить Паулюсу о возмутительном поведении генералов и попросил командующего воздействовать на них. В голосе начальника штаба звучало явно подогретое чувство возмущения. Он продолжал играть роль до конца послушного исполнителя воли Гитлера.
Паулюс выслушал Шмидта спокойно и с видимым безразличием. Он, возможно, с большим бы интересом выслушал другое сообщение, скажем, о пленении генералов русскими. В этом случае исключалась бы всякая моральная вина перед фюрером за их поведение. Паулюс приказал соединить его с перетрусившими генералами. Говорил он с ними без обиды и без всякой назидательности. Говорил скорее всего для утешения Шмидта, понимая, однако, фальшивую суету своего начштаба накануне полной катастрофы армии.
Паулюс положил трубку и, взглянув на Шмидта, спросил:
— Что еще?
— Дальневосточники из корпуса Горячего уже выходят на рубеж речки Царицы. Это всего в полкилометре от нашего штаба.
Паулюс промолчал:
— Очень губителен огонь русской артиллерии, — продолжал Шмидт.
Паулюс упорно молчал и, не поднимая головы, смотрел на какие-то бумаги, лежавшие перед ним.
— Скопилось много раненых.
— Это потом…
— Генерал Рокоссовский наращивает давление с запада, — Шмидт значительно помолчал, собираясь с мыслями, чтобы поточнее доложить картину наступления русских. — Войска Рокоссовского заняли железнодорожную станцию Гумрак, — Шмидт вновь прервал свой доклад, уставив на Паулюса свой вопрошающий взгляд. Его очень удивляло то спокойствие, с каким Паулюс слушал его, и Шмидт старался понять, что это все значит.
— Продолжайте, — промолвил Паулюс.
— Рокоссовский нацелил свой удар на высоту 102, на так называемый Мамаев курган.
— Смысл? Расчленить нашу армию?
— Совершенно верно, — согласился Шмидт. — Рассечь и разломать всю нашу оборону. Я принимаю меры. — И он доложил об этих мерах. Паулюс никаких замечаний по предложениям Шмидта не сделал, посчитав, возможно, что теперь уже никакие меры от окончательного поражения не спасут, да и мер-то, собственно, в его распоряжении уже не было.
— А генерал Чуйков? — вдруг спросил Паулюс как бы без видимой связи.
— Чуйков? — переспросил Шмидт, на минуту замешкавшись. — Генерал Чуйков перекинул дивизию Родимцева в район металлургического завода. Сорок второй полк этой дивизии уже атакует восточный склон Мамаева кургана.
— Какое расстояние между войсками Рокоссовского и Чуйкова? — спросил Паулюс.
Прикинули по карте: оказалось, напрямую не более десяти километров. Смотрели на карту и молчали. И в этом молчании было больше смысла, чем в том, если бы они со всей своей профессиональной выучкой разбирали и осмысливали истинное положение своей армии.
— Чуйкову что-нибудь удалось?
— Атакует…
— Генералу Чуйкову что-нибудь удалось? — с чуть заметным неудовольствием переспросил Паулюс.
На этот раз он изменил своему кажущемуся спокойствию: его очень встревожил назревающий выход Рокоссовского к Волге через высоту 102. На север от этой высоты, в районе заводов, действовали крупные силы армии под командованием генерала Штреккера. Эти силы, по убеждению Паулюса, могут сражаться еще довольно долго и небезуспешно.
Шмидт, угадывая ход мыслей командующего, уверенно заявил, что генералу Рокоссовскому не удастся быстро, как он того хочет, расчленить армию в районе Мамаева кургана.
— Что значит не быстро? Это не военный язык, — заметил Паулюс.
— Я вам доложу… Через двадцать минут.
В его голосе звучали деловитость и привычная строгость. И чем быстрее шестая шла к своей гибели, тем рьяней усердствовал начальник штаба на своем посту. Шмидт как будто боялся самого себя, а быть может, не столько себя, сколько фарисействовал перед подчиненными ему офицерами и генералами, дабы у них не возникло подозрения насчет его слабости и упадка духа в этот грозный час, и он, усердствуя сверх меры, впадал в суетливость и казался смешны