«Тайм Мэгэзин»:
«Перед нами сумбурное и путаное повествование о ребенке, мать которого — известная великосветская сумасбродка, а отец — милейший глуповатый простофиля. Действие происходит в исключительно обеспеченном кругу, именуемом Предместье. На лицо амбиция пересартрить Сартра, что автору не слишком удается. В целом сюжет довольно забавен. Как водится, герой испытывает сложности в отношениях с матерью. Однако по ходу книги все как будто разрешается. Множество потуг на всякие выверты, но все это под стать сырому пороху: шуму много, а толку мало. За всем этим угадывается чья-то направляющая рука (нам предложено принять на веру, что автору всего одиннадцать лет!). Тут явно не обошлось без чьей-то профессиональной помощи, как и в блистательных документалистских образчиках, повествующих о жизни эскимосских или новозеландских народностей. Разумеется, нечто подобное нам уже известно, но в более талантливом исполнении Джона О’Хары и Луиса Окинклосса. Однако кое-где, когда голос Эверетта восходит к свойственной вышеозначенным мастерам поэзии экстаза, пожалуй, его проза становится достойной внимания».
«Нью-Рипаблик»:
«В буквальном смысле „Дорогостоящая публика“ представляет собой воплощение страданий нынешнего поколения, выраженных поэтикой исстрадавшегося ребенка. Как бы средством от сглаза, скажем, для одной из граней подразумеваемых в романе процессов, становятся бесконечные нагромождения малозначащих деталей (описание предметов быта семьи среднего достатка, бытовая символика), с головокружительной скоростью пролетающих перед взглядом малолетнего повествователя, который пребывает не только в навязчивых мечтах о прелестях мелкобуржуазного достатка (что в самом романе так и не явствует), но и еще в навязчивых мечтах о грядущей литературной карьере, воображая, что он способен сузить сложнейший социологический материал до микрозрительского восприятия. Ибо Эверетт как раз стремится достичь в своей книге мифически-сексуально-социологического охвата и демонстрирует полную свою несостоятельность, неспособность выйти за рамки общепринятого психо-сексуального восприятия в область метафизического и культурно-философского сознания. Вся заслуга автора — в показе обреченности ребенка: характерный для Америки образец потерянности среди законов бытия, в условиях нашего извечного проталкивания сексуальной темы в область искусства и отсюда чрезмерное эксплуатирование сексуальной темы, превращение ее в наполненную символикой, смутную метафору. Подобная проблема всего лишь два месяца назад нашла свое воплощение в спектаклях труппы „Смутное представление“ одного современного любительского театра из Сан-Франциско, где нарочитый подбор определенных обрядовых аналогий с акцентированием в драматургии социальной символики раз и навсегда (по крайней мере, на мой взгляд) высветил смысл всей проблемы. Колоритная постановка этой труппой пьесы „Genghis Proust“, действие которой происходит на совершенно темной сцене, была уже пространно отражена на страницах „Нью-Рипаблик“, и мне больше нечего к этому добавить, разве что подчеркну, что лично у меня осталось ощущение, что только в такие моменты нравственного беспредела и возможно нахождение новыми силами надлежащих путей для создания революционного произведения. И потому я считаю „Дорогостоящую публику“, эту традиционную прозу в духе Чарлза Диккенса, неудачным литературным опытом».
Хэнли Стюарт Хайнем, известный критик, автор статей во многих литературных ежеквартальниках:
«Итак, от ярчайших набоковских анально-таинственных проникновений мы переходим к топорным, орального свойства откровениям некоего Ричарда Эверетта, отраженным в его первом романе „Дорогостоящая публика“. Пустая в смысле социального охвата (Эверетт демонстрирует свое крайне наивное восхищение перед деловым человеком, наталкивающее на мысль, что он об этом и понятия не имеет), нелепая в смысле драматического конфликта (всякий разумный читатель, листая книгу, сможет предугадать, чем она закончится), сомнительная в смысле прозаического дара (уверен, я — единственный из рецензентов, кто согласен, что автору действительно восемнадцать лет и что он не в себе) книга „Дорогостоящая публика“, тем не менее может иметь ценность как неоценимый путеводитель в мир субъекта, одержимого обжорством. В книге только и читаешь, что о еде. Секс подается как самая примитивная, самая сладчайшая форма принятия пищи, остается только с полным моральным правом вкушать его через рот. Вместе с тем как бы оборотной стороной этого тайного удовольствия становится в книге обилие блевотины. Тем из нас, кто читал Фрейда (лично я прочел все его книги, статьи, каждую начертанную им записку), нетрудно будет узреть в этой книге знакомый семейный треугольник с гомосексуальной, инцестной страстью сына к собственному отцу и обычной скрытой Эдиповой привязанностью к матери. Автор Эверетт, по всей видимости дилетант, оказался не способен, воспользовавшись своим материалом, раскрыть тему в оральном аспекте. Вместо того чтобы побудить своего безумного юного героя с жадностью поглощать горячие сосиски, порции мороженого, всякие сласти и леденцы, Эверетт не утруждает себя выбором гастрономически образных средств. От Набокова, каждая фраза у которого выверена, каждый образ у которого тотчас вызывает из глубинных тайников наших душ то фрейдистское ощущение, что созвучно Великой Литературе, нашего автора отличает именно отсутствие мастерства».
6…
Позже Густав мне заметил, что в тот вечер, когда мы вместе ездили на концерт камерной музыки, отец его был какой-то не такой.
— Наверное, устал после поездки в Испанию и ему надо было отдохнуть, — вяло говорил Густав.
Снова хочу описать вам Густава, потому что он был почти такой же, как я. Вы, вероятно, внешне меня плохо себе представляете. Густав был маленький, тщедушного вида ребенок с выражением терпеливости на лице, лишенном признаков возраста, с серьезным взглядом и узким сжатым ртом, в очках с прозрачной розовой оправой. Узкие плечики Густава как бы гнулись под тяжестью невыносимой, невидимой ноши. Таким детям свойственно внезапно разражаться пронзительным нервным хохотом, после чего они стихают, замыкаясь в себе, и это состояние наиболее для них характерно. Мы становимся зрелыми без особых усилий, и к старости молчаливость ребенка перерастает в очевидную сварливость — по поводу еды, сквозняков, неплотно прикрытых окон, новых веяний.
Густав рассказывал, что в тот вечер с его отцом произошла удивительная штука: подъезжая к дому, он по собственному почину врубился в оказавшуюся закрытой дверь гаража. Она обычно, как и все двери гаражей в Фернвуде, открывалась автоматически, но когда мистер Хофстэдтер, вырулив на аллею, нажал кнопку, очевидно, что-то не сработало в его автомобиле, и дверь не тронулась с места. Двери всех гаражей в Фернвуде (мне стоило об этом раньше вам сказать!) послушно устремляются вверх, стоит лишь автомобилю владельца свернуть на подъездную аллею. Поднимаются — и все тут. Но в тот вечер фотоэлемент не сработал, палец мистера Хофстэдтера тщетно давил на кнопку. Но он не затормозил, а, буравя ледяным взглядом дверь гаража, врезался прямо в нее на скорости десять миль в час, покорежив и саму дверь, и передок своего автомобиля. Однако, как утверждает Густав, мистер Хофстэдтер как бы впервые за весь день остался удовлетворен. Он направился в дом, поднялся к себе в спальню, лег в постель и заснул крепким сном.
И в моей жизни, с моим собственным Отцом происходило нечто странное. На следующий день, придя домой, Отец расспрашивал меня о концерте. Мы, двое брошенных, счастливых холостяков, сидели в семейной гостиной, обычно не обитаемой, уставившись через зеркальное стекло дверей на внутренний дворик, также не обитаемый ни раньше, ни теперь, и Отец расспрашивал меня о Моцарте. Я отметил, что на Отце новый, еще не помятый костюм. Интересным мужчиной его нельзя было назвать, однако лицо у него, или, быть может, в выражении лица было что-то привлекательное. Видно было, что ему хочется быть лучше, чем он есть, а разве желать — это мало? (В период своего оголтелого начитывания литературы, перед тем как приступить к мемуарам, я наткнулся на еретические записки некоего Флавия Мавра, который считал, что Добро заключено исключительно в намерениях, а не в самом воплощении, поскольку чистота может присутствовать лишь в человеческом сознании. Разве не обрел бы Отец поддержки в подобном вероучении?) Ощущаю в себе позыв посвятить своему Отцу всю эту книгу, раз и навсегда запечатлеть его положительный облик, но, можете представить, это практически невозможно. В своем воображении я неизменно видел своим отцом не его, ожидая, что иной человек заступит его место. Это был чистый бред. Этот большой, сильный, неуклюжий мужчина с желтыми от табака пальцами, с привычкой как-то по особому, любовно колыхать вином в бокале, был моим и только моим отцом, но в каком-то смысле мог бы быть и вашим. Пусть он будет и мой, и ваш! Если вы успели стать отцом, в Отце вы узнаете самого себя. Невозможно представить его ребенком или юношей, ведь он уже столько времени был для меня взрослым, имея при себе свое прошлое, как компактный бумажник, который он носил в заднем кармане брюк и который был набит не банкнотами, а кредитными карточками. Прошлое Отца, моего Отца, было настолько убористо подобрано, что его практически как бы не существовало. Ну а будущее? Его можно было представить лишь как развитие и вспучивание настоящего.
— Поверь, я всегда восхищался Моцартом, — сказал Отец, — но, видишь ли, мне все было недосуг заняться своим музыкальным образованием. Теперь собираюсь выделять по два часа в день, чтобы наверстать упущенное. Скажи, Дики, ты Сартра много читал?
— Да нет, не очень.
— Гм! Сартра надо читать.
— На уроках французского мы проходили какую-то его статью. Трудновато читается.
Тут Отец просветлел:
— Гм, парень, все стоящее дается с трудом, говаривал Платон. А может, он говорил, что все трудное достойно внимания? А, ладно! По-моему, в Сартре что-то есть, и я готов за ним последовать. Хочу выбрать время, чтоб вникнуть в его рассуждения.