Мать оправилась. Да у нее и не было другого выхода. Ей нужно было присматривать за Брентом и — бо́льшую часть времени — еще и за мной. Кажется, я была у отца и Джози, пока мать осваивалась в доме, где собиралась жить до конца своих дней. Я не помню себя в этом доме с совсем маленьким Брентом — первое воспоминание относится ко времени, когда он уже сидит в высоком стульчике.
Мать вернулась на работу в театр. Поначалу, вероятно, как раньше — капельдинером-добровольцем, — но к тому времени, как я пошла в школу, мать уже работала по-настоящему, за деньги, круглый год. Она стала бизнес-менеджером театра. Театр пережил трудные времена, но выжил и существует до сих пор.
Нил не верил в похороны и поэтому не пошел на похороны Каро. Брента он так и не увидел. Много лет спустя я узнала, что он написал матери письмо: поскольку он не собирается выступать в роли отца, то лучше ему сразу откланяться. Я никогда не говорила о нем с Брентом, чтобы не расстраивать мать. И еще потому, что Брент был на него совершенно не похож. Гораздо больше он, то есть Брент, был похож на моего отца — и это наводит на некоторые мысли о том, что происходило во время его зачатия. Отец не сказал об этом ни слова и никогда не скажет. Он относится к Бренту точно так же, как и ко мне, но он поступал бы так в любом случае. Такой уж он человек.
Своих детей у отца и Джози не было, но мне кажется, их это не расстраивает. Джози — единственная, кто вспоминает о Каро, и то нечасто. Она говорит, что мой отец не винит мою мать. Сам отец говорит, что он, наверно, был очень скучный, а моей матери недоставало захватывающих поворотов в жизни. Отца надо было встряхнуть, и его встряхнули. Жалеть о случившемся нет смысла. Без этого он никогда не встретил бы Джози и они двое сейчас не были бы так счастливы.
— Двое — это ты и еще кто? — спрашиваю я, просто чтобы позлить его, и он упрямо отвечает:
— Джози. Джози, конечно.
Мать не желает вспоминать об этой поре нашей жизни, и я не настаиваю. Я знаю, что она ездила посмотреть на те места и что там все переменилось — на непахотной земле выстроили новые дома, современного вида. Мать упомянула о них с некоторым презрением. Я и сама ходила по нашему старому проселку, но никому об этом не сказала. Нынче в семьях принято вываливать все потроха напоказ, но мне это кажется ошибкой.
Даже там, где раньше был карьер, сейчас стоит дом — землю сровняли.
Я живу с женщиной, ее зовут Рут-Энн. Она моложе меня, но в каком-то смысле мудрее. А может, просто оптимистичней смотрит на процесс, который называет изгнанием моих демонов. Если бы не она, я бы ни за что не стала встречаться с Нилом. Конечно, у меня и возможности такой очень долго не было, так же как не было и мыслей о том, чтобы его найти. Он сам мне написал. Увидел мою фотографию в «Алумни газетт» и прислал краткую записку-поздравление. Понятия не имею, отчего он вдруг заглянул в «Алумни газетт». Мою фотографию там поместили по случаю присуждения мне какой-то научной премии, которая что-то значит для очень узкого круга людей и ничего — за его пределами.
Оказалось, что Нил живет менее чем в пятидесяти милях от того места, где я преподаю (по случайному совпадению это тот же университет, где я когда-то училась). Интересно, когда я училась, он тоже там жил? Так близко. Может, он подался в научные работники?
Сперва я не собиралась отвечать на его письмо, но потом рассказала Рут-Энн, и она сказала, что нужно ответить. В общем, я послала ему имейл, и мы договорились. Я должна была подъехать к нему в городок и встретиться в безопасной обстановке университетского кафе. Я сказала себе, что если у него окажется невыносимый вид (не знаю, что я под этим подразумевала), то я просто пройду мимо.
Он стал меньше, как обычно бывает со взрослыми, которых помнишь с детства. Волосы, теперь коротко стриженные, поредели. Он взял мне чаю. Сам он тоже пил чай.
Чем он занимается?
Он сказал, что натаскивает студентов для сдачи экзаменов. И еще помогает им писать рефераты. Иногда, можно сказать, пишет рефераты за них. Конечно, не бесплатно.
— Одно могу сказать: миллионером с такой работы не станешь.
Живет он в дыре. Ну, относительно пристойной дыре. Ему там нравится. Одежду он покупает в секонд-хенде Армии спасения. Это тоже ничего.
— Соответствует моим принципам.
Я не выразила восторга по поводу его откровений, впрочем, думаю, он этого и не ждал.
— Но, наверно, мой стиль жизни тебя мало интересует. Я подумал, ты хотела бы знать, что тогда произошло.
Я не сразу обрела дар речи.
— Я был упорот в дугу, — сказал он. — И к тому же я не умею плавать. Там, где я рос, бассейнов не было. Я бы тоже утонул. Ты это хотела знать?
Я сказала, что не его поведение интересует меня больше всего.
Он стал третьим человеком, кого я спросила:
— Как ты думаешь, чего хотела добиться Каро?
Психотерапевт на этот вопрос ответила, что мы никогда не узнаем. «Скорее всего, она и сама не знала. Привлечь внимание? Я не думаю, что она утопилась намеренно. Хотела дать понять, что ей плохо?»
Рут-Энн предположила: «Чтобы добиться своего у матери? Чтобы та пришла в себя и поняла, что должна вернуться к вашему отцу?»
Нил же сказал:
— Это не имеет значения. Может, она думала, что умеет грести, а оказалось, что не умеет. Может, не знала, что мокрая зимняя одежда будет такой тяжелой. Не знала, что некому будет ей помочь.
И еще:
— Не трать на это времени. Ты, случайно, не гадаешь, что было бы, если бы ты сразу побежала и позвала нас? Не пытаешься взять вину на себя?
Я сказала, что думала об этом и решила, что моей вины тут нет.
— Главное — быть счастливым, — сказал он. — Несмотря ни на что. Вот попробуй. У тебя получится. Потом будет все легче и легче. Независимо от обстоятельств жизни. Ты не поверишь, как это здорово. Принимай всё, и тогда трагедии уходят. Или светлеют. И ты остаешься в мире, где всё легко.
На этом мы распрощались.
Я понимаю, что он имел в виду. Действительно, так и нужно поступать. Но у меня в мыслях Каро вечно ныряет с разбегу в воду, а я навечно застыла на месте, ожидая от нее каких-то объяснений, ожидая всплеска.
Надежный тыл
Все это было в семидесятых. Хотя в том маленьком городке и других ему подобных семидесятые были совсем не такими, как мы их представляем себе теперь, и даже не такими, какими я знала их в Ванкувере. Мальчики стриглись не так коротко, как раньше, но все же их волосы не болтались у лопаток, и в воздухе не веяло каким-то особенным духом свободы или бунтарством.
Все началось с молитвы. Дядя стал дразнить меня тем, что я не читаю молитву перед едой. Мне было тринадцать лет, и я жила с дядей и тетей — я провела у них год, пока мои родители были в Африке. До тех пор мне не приходилось склонять голову над тарелкой еды.
— Господь да благословит эту еду на пользу нам, а нас — на службу Ему, — произнес дядя Джаспер, пока я сидела с застывшей в воздухе рукой, сжимающей вилку, и с полным ртом картошки и мяса, которые пока нельзя было жевать.
— Тебя что-то удивило? — спросил дядя после «ради Иисуса Христа, аминь». Может быть, мои родители молятся как-то по-другому или после еды, а не до, осведомился он.
— Они вообще не молятся, — ответила я.
— Неужели? — произнес он. Эти слова были полны деланого изумления. — Не может быть! Не молятся перед едой — и поехали в Африку нести свет язычникам! Подумать только!
Родители работали школьными учителями в Гане, и, насколько мне было известно, им там пока не попался ни один язычник. Христианская жизнь в Гане била ключом повсюду, вплоть до надписей на стенках автобусов, и это даже отчасти смущало.
— Мои родители — унитарии, — сказала я, почему-то не включив себя в ту же категорию.
Дядя Джаспер покачал головой и попросил меня объяснить, что значит это слово. Быть может, они не верят в Господа Моисеева и Авраамова? Тогда они, конечно же, иудеи. Нет? Неужели магометане?
— Дело в том, что у каждого человека свое представление о Боге, — сказала я с уверенностью, которой дядя, вероятно, не ожидал. При наличии двух братьев-студентов, которые, судя по всему, не собирались упокоиться в лоне унитарианской церкви, пылкие религиозные — и атеистические тоже — дебаты за обеденным столом были для меня привычны. — Но мои родители верят в то, что следует делать добрые дела и жить добродетельной жизнью, — добавила я.
Это была ошибка. На дядином лице тут же отразилось глубочайшее недоверие — поднятые брови, изумленный кивок, — но даже мне самой эти слова показались чужими, напыщенными, произнесенными без убеждения.
Я не одобряла отъезда родителей в Африку. Я возражала против того, чтобы меня спихнули — именно такими словами я и говорила — на дядю и тетю. Возможно, я даже заявила своим многострадальным родителям, что все их добрые дела — полная чепуха. У нас дома было принято говорить то, что думаешь. Впрочем, кажется, в лексиконе моих родителей не было слов вроде «добрые дела» или «нести свет».
Дядя пока что удовлетворился достигнутым. Он объявил, что мы на время оставим эту тему, так как в час у него снова начинается прием больных — ему пора идти творить свои собственные добрые дела.
Вероятно, именно в этот момент тетя взяла вилку и принялась есть. Она всегда ждала окончания перепалки. Возможно, это было вызвано не испугом из-за моей прямоты, а всего лишь привычкой. Тетя обычно молчала, пока не убеждалась, что дядя сказал все, что хотел сказать. Даже если я обращалась непосредственно к ней, она сначала взглядывала на дядю и ждала — вдруг он захочет ответить. Говорила она всегда бодро. И улыбалась, как только видела, что разрешено улыбнуться. Поэтому мне не верилось, что дядя ее угнетает. Еще мне трудно было поверить, что она — сестра моей матери: она выглядела гораздо моложе, свежей и аккуратней, плюс еще вечные лучистые улыбки.
Моя мать не стеснялась перебить отца, если считала нужным немедленно высказаться — а это бывало часто. Мои братья — даже тот, что объявил о своем желании перейти в ислам, чтобы указывать женщинам их место, — всегда прислушивались к ней как к равной.