Теперь я понимаю, что в те дни на ферме все время кого-нибудь забивали. Старых лошадей нужно было превращать в мясо, а поголовье пушных зверей сокращать по осени, оставляя лишь на развод. Но я к этому привыкла и научилась не замечать, создавая в уме облагороженную картину окружающей жизни, достойную «Ани из Зеленых Мезонинов» или «Пэт из Сильвер-Буш»[14] — моих любимых книг. Мне помогали вязы, что росли на лугу, и сверкающая река, и ручей, что неожиданным сюрпризом вытекал из откоса над лугом: он поил и обреченных лошадей, и корову, и меня (я специально приносила с собой жестяную кружку). На лугу всегда валялся свежий навоз, но я не обращала на него внимания (как, должно быть, поступала и Аня в Зеленых Мезонинах).
В те дни мне иногда приходилось помогать отцу, поскольку брат был еще мал. Я накачивала воду из колонки и ходила взад-вперед по проходу между клетками, чистя поилки и наполняя их свежей водой. Это занятие мне нравилось. Важность работы и возможность уединиться были мне приятны. Позже меня заставляли сидеть дома и помогать матери — я на это злилась и все время грубила. У нас дома это называлось «переговаривать». «Переговаривая» мать, я, по ее словам, ранила ее чувства и вынуждала ее идти в сарай, чтобы пожаловаться на меня отцу. Ему приходилось прерывать работу, чтобы отходить меня ремнем. (В те времена это было распространенным наказанием.) Потом я лежала, рыдая, в кровати и строила планы побега из дома. Но эта фаза прошла — в подростковом возрасте я стала управляемой, даже приобрела покладистый и ровный характер и научилась с юмором пересказывать услышанное в городе или происшествия в школе.
Дом у нас был немаленький. Мы не знали, когда его построили, но ему не могло быть больше ста лет, поскольку первый поселенец остановился в месте, называемом Бодмин, ныне исчезнувшем, в 1858 году. Там он построил плот, спустился вниз по реке и расчистил в лесу место для жилья, а потом эта вырубка превратилась в целую деревню. Скоро в деревне уже были постоялый двор, лесопилка, три церкви и школа — та самая, что стала моей первой и столь ненавистной. Потом через реку построили мост, и до людей начало доходить, насколько удобней жить на другом, высоком берегу. Первоначальное поселение превратилось в бедный пригород, а потом от него и вовсе осталась лишь та странная полудеревня, про которую я уже рассказывала.
Наш дом не относился к самым первым домам раннего поселения (он был обложен кирпичом, а те дома — чисто деревянные), но, по всей вероятности, был построен немногим позже. Он стоял задом к деревне, а передом к полям, идущим слегка под уклон к скрытому повороту реки, — это место называлось Большая Излучина. За рекой была рощица вечнозеленых деревьев — видимо, кедров, но издали точно не скажешь. Еще дальше, на склоне очередного холма, стоял другой дом: он был так далеко, что казался очень маленьким, и мы ни разу там не бывали и не знали людей, которые там жили, поэтому для меня он был все равно что домик гномов из сказки. Правда, мы знали, как зовут хозяина дома — или, может быть, прежнего хозяина, поскольку не исключалось, что к тому времени он уже умер. Его звали Роли Грэйн, и он не появляется в моем дальнейшем рассказе, несмотря на звучное имя, достойное сказочного тролля. Ведь я не сочиняю, а вспоминаю.
До меня у матери случилось два выкидыша, поэтому, когда родилась я (в 1931 году), родители, видимо, были довольны. Но времена становились все тяжелее. По правде сказать, мой отец немного опоздал заняться пушниной. Успех, которого он надеялся достичь, был более вероятен в середине двадцатых, когда меха вошли в моду и у людей были деньги. Но он начал дело гораздо позже. Мы все же дотянули до самой войны и пережили ее, а когда война кончилась, видимо, наступило кратковременное процветание, поскольку в то лето отец смог отремонтировать дом, покрасив старый красный кирпич в коричневый цвет. Кирпичи и доски в нашем доме были плохо подогнаны и потому не держали тепло как следовало бы. Предполагалось, что слой краски поможет, но, насколько я помню, не помог. Кроме покраски, мы оборудовали в доме ванную, неиспользуемый кухонный лифт превратили в кухонный шкаф, а большую столовую с открытой лестницей перестроили в обычную жилую комнату, загородив лестницу стеной. Эти перемены оказались неожиданно утешительными, так как отец порол меня именно в гостиной, и с ней было связано мое унижение и желание умереть от позора. Теперь комната разительно изменилась, и трудно было даже представить себе, что в ней когда-то происходило нечто подобное. Я уже перешла в старшие классы и с каждым годом все лучше успевала в учебе, поскольку подшивание подолов на уроках труда и чистописание остались позади, обществоведение сменила история и можно было изучать даже латынь.
Впрочем, после краткого периода оптимистического ремонта наш бизнес опять зачах и на сей раз уже не выправился. Отец ободрал шкуры со всех лис, потом со всех норок, выручил за них что мог (поразительно мало) и после этого днем занимался сносом сараев, где родилось и умерло его предприятие, а к пяти часам шел на смену на литейный завод. Домой он возвращался лишь около полуночи.
Придя домой из школы, я сразу начинала готовить отцу обед. Я поджаривала два ломтя ветчинного рулета и обильно заливала их кетчупом. Наполняла термос крепким черным чаем. Еще клала маффин с отрубями и вареньем, а иногда — тяжелый, плотный кусок домашнего пирога. По субботам я иногда пекла пирог. Иногда пекла моя мать, хотя на ее выпечку в последнее время уже нельзя было положиться.
Нас постигло несчастье — еще более внезапное, и, как выяснилось позже, еще более непоправимое, чем утрата дохода, но тогда мы еще не знали, что нас ждет. Это была ранняя болезнь Паркинсона у матери — заболевание проявилось, когда ей было всего сорок с небольшим.
Поначалу было еще терпимо. Глаза у матери очень редко закатывались, беспорядочно блуждая, и мокрый контур мягкого от слюны пушка вокруг губ едва виднелся. Мать могла одеваться утром (с небольшой посторонней помощью) и делать кое-какие дела по дому. Она удивительно долго цеплялась за последние остатки сил.
Можно было бы ожидать, что эта ноша окажется неподъемной. Конец пушной фермы, неизлечимая болезнь матери. Сочини такое писатель, сказали бы, что ему недостает чувства меры. Но странное дело: я не помню, чтобы в то время мы были несчастны. В доме не висела атмосфера какого-то особого отчаяния. Может быть, тогда мы еще не понимали, что мать не выздоровеет, что со временем ей будет только хуже. Что же до отца, он был крепок, и силы его не убывали еще много лет. Ему нравились люди, с которыми он работал на заводе: как правило, их что-то роднило, у них тоже жизнь повернулась к худшему или добавилось какое-то новое бремя. Нравилась отцу и непростая работа, которую он делал в дополнение к обязанностям ночного сторожа. Он разливал расплавленный металл по формам. На заводе делали старомодные чугунные печки, которые затем продавались по всему миру. Работа была опасная, но, как говорил отец, знай озирайся, а не заметил — сам виноват. И платили на заводе прилично, что для отца было в новинку.
Мне кажется, еще он был рад возможности вырваться из дому, даже ради такой тяжелой и опасной работы. Выбраться из дому и оказаться в компании других мужчин, у которых жизнь тоже не сахар и которые тоже справляются как могут.
Когда отец уходил на работу, я начинала заниматься ужином. Я умела готовить блюда, которые считала экзотическими, — вроде спагетти или омлетов. Главное, что они были дешевы. Помыв после ужина посуду — вытирала ее сестра, а брат после долгих внушений выносил грязную воду в темноте и выплескивал на поле (я и сама могла это сделать, но мне нравилось командовать), — я садилась, засунув ноги для тепла в сушилку, у которой давно отвалилась дверца, и читала толстые романы, взятые в городской библиотеке: «Самостоятельные люди»,[15] про жизнь в Исландии, которая оказалась гораздо тяжелее нашей, но была проникнута странным безнадежным величием, «В поисках утраченного времени»,[16] в которой я ничего не поняла, но не собиралась по этой причине бросать чтение, и «Волшебную гору», про туберкулезных больных и длинный спор между людьми, из которых одни олицетворяли веру в прогресс и радость жизни, а другие — темное и почему-то притягательное отчаяние. Уроков я в эти драгоценные для меня часы не делала, но, когда приходило время экзаменов, набиралась решимости и зубрила ночи напролет, набивая голову нужными знаниями. У меня была потрясающая краткосрочная память, которая неизменно выручала.
Вопреки многому я считала, что мне везет в жизни.
Иногда мы с матерью разговаривали — обычно о ее детстве и юности. Теперь я редко оспаривала ее взгляды на жизнь.
Несколько раз она рассказывала мне историю, связанную с домом, ныне принадлежавшим ветерану войны Уэйти Стритсу — тому самому, который удивлялся, что я никак не могу окончить школу. История, впрочем, была не о нем, а о женщине, которая жила в этом доме задолго до него, сумасшедшей старухе по имени миссис Неттерфилд. Она, как и мы, покупала продукты по телефону, с доставкой. По словам моей матери, однажды продавец, который комплектовал заказ, забыл положить масло, а может, миссис Неттерфилд сама забыла его заказать. Когда мальчик, доставивший продукты из магазина, открывал задние двери фургона, она заметила ошибку и расстроилась. Но в каком-то смысле она подготовилась: при ней был топор, и она замахнулась, словно желая наказать мальчишку-развозчика, хотя, конечно, он был не виноват. Он быстро вскочил в кабину фургона и умчался, не закрыв задних дверей.
Кое-что в этой истории вызывало вопросы, хотя тогда ни я, ни мать этого не замечали. Откуда старуха заранее знала, что в ее заказ не положат масла? Или почему она вышла с топором, еще не успев обнаружить ошибку? Может, она все время носила с собой топор на случай, если кому-нибудь захочется ее обидеть?