Дорожный иврит — страница 26 из 36

– Туда, – махнул мне паренек, – икзит там.

– Сенк ю, – сказал я.

– Бай, – ответствовал служивый.

То есть здесь, в Иерусалиме полно мест, где шаг вправо, шаг влево, буквально шаг, может означать пересечение невидимых, но очень даже реальных границ. Споры идут за клочки территории в улицу, квартальчик, а то и дом.

И это, кстати, еще и источник доходов у местных алкашей. Опять же, гуляя по верхним площадкам над площадью перед Стеной Плача, где куча кофеен, художественных салончиков, где на улице выставлены картины на продажу, то есть в одном из самых бойких туристских мест, я решил пройтись дальше, по узенькой улочке налево от площади, и через десяток метров меня остановил какой-то мужчина, очень даже импозантный на вид, и что-то проникновенно заговорил, показывая рукой в ту сторону, куда я направлялся. Я напряг свои скудные познания английского: мужик объяснял, что туда не надо, что там опасно. Экстремисты-мусульмане. И так далее. И трогательной мне показалась такая вот забота о незнакомом человеке и доверительность чисто человеческая. И благодетель мой, дождавшись, когда эта вот моя тронутость его заботой выразится на лице, не меняя интонаций, произносит: а ты не мог бы дать мне десять-пятнадцать шекелей? Плиз!

Но я уже прошел краткую, но выразительную школу у харедимов внизу, возле Стены Плача, шесть лет назад, в свой первый приезд. Тогда ко мне, ошалевшему от сознания, что вот он я стою, а передо мной – Стена Плача, самое намоленное место в мире, остаток плоти того мира, из которого пошла вся наша цивилизация, и вот тут ко мне подходит настоящий «хасид» – в пейсах, в черной шляпе, с суровостью на лице и просит (требует) назвать свое имя, а также имена родителей, я послушно отвечаю, и он кладет руку на мой затылок, нажимает, заставляя склониться, мы застываем в этом странном полуобъятии, и харедимный быстро бормочет молитву, потом пауза, и тут же – предлагает заплатить пятьдесят шекелей за сакральность произошедшего между нами. И я стремительно трезвею и из вынутого по инерции кошелька достаю не пятьдесят, а двадцать. Все, дорогой, все.

Но тот хоть молитву произнес, а этот… «Огромное спасибо за заботу, – говорю. – Удачи тебе, родной!» И двигаю дальше.

Но как только я засомневался, где я, в Восточном или Западном Иерусалиме, трамвай свернул направо, и я – это уже точно – в Восточном Иерусалиме. Мы как будто выехали из огромного города в городское предместье. Дома расступились и присели на несколько этажей. Между домами, в основном особняками, окруженными каменным забором-стеной, образовались пустые пространства, точнее – кусочки пустырей.

Ну, например, вот так: перекресток, за окном трамвая квадратная латочка незастроенного участка, заваленная мусором, сквозь который пробиваются жесткие темно-зеленые клоки травы. А дальше могучий каменный забор, имитирующий кладку крупных камней с рустовкой, и над забором – трехэтажная светло-желтая вилла-особняк, с красным черепичным треугольничком навеса над входом и застекленным пенхаусом на крыше.

На магазинных вывесках арабская вязь.

Это как бы приватная часть города, то есть здесь только живут – почти ничего общегородского: скверов, площадей, гуляльных улиц для туристов, открытых кофеен, торговых центров. Не сравнить с Тунисом и Суссом, не говоря уж о Каире, в котором всегда ощущение восточного города как единого тела – косматого, мусорного, почти хаотичного – но именно города, со своим городским кодом. Здесь же – как бы густо застроенный каменными виллами пустырь – каменистый, поросший травой и редкими кустами.

Уверен, что за этими заборами арабов – идеальная чистота, дизайн, комфорт; мусульмане – люди чистоплотные и мастеровитые. Но получается, судя по районам Восточного Иерусалима, что живут они здесь по принципу: мой дом – моя крепость. Точнее, мой мир – это мой дом. Не дальше.

Улицы совсем пустые, возможно из-за мелкого дождя, который сейчас пошел.

Доехал до той остановки, где вышел в прошлом году, увидев вдали в ложбине эффектный прогиб города в ложбине между двумя горами и длинную дугу эстакады.

Тогда, в прошлом году, я ехал здесь в середине солнечного дня, и в вагоне трамвая вместе со мной было только три пассажира: женщина в мусульманском платке и какой-то парень-качок в черных очках, который сначала сидел впереди, а потом, когда проехали Старый город и вагон начал освобождаться, медленно прошелся по проходу и сел слева от меня через проход на одно сиденье сзади. Я его не видел, но почему-то постоянно чувствовал. И когда я вышел, чтобы снять пейзаж с автомобильной эстакадой, он тоже вышел. Стал неподалеку на платформе боком ко мне, так что я по-прежнему оставался в поле его зрения. Я погулял по платформочке, поснимал, посмотрел схему маршрута, выяснил, что до конечной осталось всего четыре остановки, и решил, что хватит, пора возвращаться в обжитый Иерусалим. И когда показался трамвайный поезд в сторону центра, я перешел на другую платформу, парень остался на месте. Он стоял, чуть расставив ноги в черных мешковатых по покрою брюках со множеством карманов, но ткань не топорщилась, а висела под тяжестью сложенного в этих карманах. Невысокий, плотный, руки в карманах, белая курточка, стриженая круглая голова на крепенькой шее (типаж быка из телесериалов про «лихие девяностые»). И вот тут я, наконец, увидел витой белый проводок рации, тянувшийся из-за воротника на его затылке к левому уху. То есть парень этот из спецохраны, который увидел русского старпера с фотоаппаратом и разинутым ртом, непонятно зачем без туристской группы или местного иерусалимского приятеля направляющегося в арабский сектор города. И хрен его знает, чего с ним случиться там может. То есть ничего особенного с ним, скорее всего, и не произойдет, но на всякий случай надо бы присмотреть, чтоб потом не было головной боли.

Ну а сегодня эту остановку (Beit Hanina) я проехал, и через несколько минут трамвай опять катил в типично еврейском районе. Конечная. Улица Моше Даяна. Дождь усилился, и я под зонтом перебежал на тротуар в надежде на какую-нибудь открытую кофейню. Но фиг тебе – только маленькие магазинчики. И я пошел дальше по ходу остановившегося трамвая, по улице, застроенной скучными белыми четырехэтажными домами, нагибаясь под тяжелыми мокрыми ветвями каких-то деревьев с красными цветами. И район вокруг становился все более и более спальным. Дождь усиливался. Лужи уже не переступить. Зачерпнул воды ботинком. Благословенное для Израиля действо, проблема которого всегдашняя – вода. Вчера по радио сказали, что уровень воды в Кинерете поднялся на сантиметр.

Дома здешней архитектуры в меру выразительны, это скорее некий международный стандарт южного города. Района «спального», построенного отнюдь не Корбюзье с его конструктивистской осатанелостью, оставшейся, скажем, в моих орехово-борисовских двадцатидвухэтажных с таким же количеством подъездов блочных бараках, а именно – дóма. Застроенный ими район выглядит достаточно уютно. Даже как бы чуть меланхолично, умиротворенно. Может, из-за дождя?

На обратном пути наблюдал, как полупустой трамвай, пройдя сквозь арабские секторы, вдруг начал наполняться людьми, две девушки, одна ехавшая в трамвае, другая – вошедшая на остановке, и обе говорившие по мобильному телефону, увидели друг дружку, просияли, прикоснулись друг к другу щекой, имитируя поцелуй, и при этом продолжали ворковать в свои трубки.

Когда проезжали «Гранд Курт отель», выглянуло солнце, осветило справа вдали бело-зеленые горы, и на улице Яффы я выходил уже в летний солнечный день, слепящий блеском мокрого асфальта, и двинул обсыхать и записывать впечатления в эту кофейню во дворе на улице Соломона.

15.32 (в скверике возле Музея Израиля)

Смотрел живопись и скульптуры.

Потом застрял в залах, где выставка одежды религиозных евреев. А также на большом экране крутились кадры еврейских праздников. Снято недавно. Огромное, на спортзал похожее помещение с длинным столом посредине и круто поднимающимися вдоль двух стен трибунами для стояния там зрителей. За столом в центре зала почтенные седобородые евреи в ритуальных одеждах с высокими меховыми шапками на головах – огромными, как колесо телеги. Вокруг такие же черносюртучные, в таких же шапках мужчины, но – молодые, с черными и рыжими бородами. Плотная черная толпа. К сидящим за столом очередь молодых, чтобы прикоснуться к руке старцев. Затем начинается ритуальное пение и приплясывание. Танцующие постепенно разогреваются, танцуют даже те, которые сидели за столом.

Мощь неимоверная.

Конечно, снято для туристов, для вот такого музея, – легко представить, как долго и старательно осветители развешивали под потолком софиты, как операторы выбирали для своих камер точки обзора, так, чтобы толпа харедимных создавала вот эту черную живую массу, чтоб были общие планы и крупные. То есть это, разумеется, действо во многом постановочное, но и праздник. И праздник, несмотря на новенькие стены спортивного ангара, подлинный – не мешают же Меа Шеариму мобильники в руках харедимов и кондиционеры на окнах. И то, что я вижу на экране, разумеется, произведено в XXI веке, но действо древнее. Изначальное. Подлинное.

Вот эту энергетику я почувствовал в прошлом году на Йом Кипур, когда мы небольшой компанией с Аркадием Горинштейном обходили синагоги на Алленби и после главной синагоги, где все шло по чину, сдержанно и пронзительно, оказались в зале какой-то библиотеки в переулочке, который сняли для праздничной службы молодые ветераны здешних войн. В зале, где мы были самыми старыми, – вокруг нас только молодые, до тридцати, люди с женами и малыми детьми, – сначала шла служба, потом началось пение, а потом все начали вставать, чтобы петь стоя и немного раскачиваясь, а потом и приплясывая, и, в конце концов, пение это, очень истовое, так сказать от души, перешло в танец, и танцевали все, и даже меня, старую лысую колоду, ребята вытащили, и чего-то там я выделывал вместе с ними ногами.

Потом смотрел живопись Рубина и израильскую живопись 1920—1930-х годов. Краем глаза – сил уже не было – Пикассо (по большей части поздний), Модильяни (в частности знаменитый женский портрет и портрет Зборовского), Пинх, Сутин. Но сил на все это уже не было.