Доржи, сын Банзара — страница 13 из 79

За цветами интересно следить. И у них окраска меняется: утром цвета светлые, нежные, в полдень яркие, а вечером кажутся совсем другими, потускневшими. Им, видно, грустно от разлуки с солнышком…

И еще животных и птиц любил. Из дерева ножом вырезывал то барана с закрученными рогами, то жеребенка тонконогого, то дятла большеголового.

Все меня хвалили. Один русский проезжал, мои рисунки увидел, покачал головой: «Учиться тебе, говорит, нужно и краски найти бы. настоящие».

Запали мне эти слова в голову. Но где возьмешь настоящие краски? Так и продолжал рисовать — летом на желтом песке палочкой, зимой на чистом снегу.

В то время Жарбай, отец Мархансая, еще жил. Самый богатый человек был в улусе. Я у него овец пас… И вот привез Жарбай своему сыну из города краски тля рисования. А Мархансай бестолковый был, ничего делать не умел… Красками мазал лицо — пугал старух да смешил ребят…

Мальчики внимательно слушают. Даже Аламжи присмирел, с удивлением смотрит на отца. Эрдэмтэ-бабай вздохнул: тяжело, видно, ему вспоминать.

— А я все об этих красках думал, спать не мог. Если засну, во сне их вижу. Вот как мучился… Наконец решился и пришел к Жарбаю. «Жарбай-ахайхан, говорю, отдайте мне краски Мархансая. Я вам днем и ночью работать буду».

Жарбай сначала не понял, потом смеяться стал. Он здоровый был, сильный, кулаком кирпич зеленого чая разбивал. Когда смеялся, юрта дрожала.

«Ха-ха-ха! — смеется. — Эрдэмтэ надумал картины красками рисовать. Коровий жидкий навоз — вот твои краски! Ты лучше чашку простокваши попроси!»

Потом перестал смеяться, посмотрел на меня серьезно и сказал: «Ладно, дам тебе краски».

Я обрадовался! А Жарбай говорит: «Подставляй правую руку, ладонью вниз. За каждую краску пятнадцать щелчков давать тебе буду. Видишь, какой я добрый, — даром краски отдаю».

Я тогда маленький был, глупый. Подставил руку… Дал мне Жарбай пятнадцать щелчков. Вынес одну лишь красную краску. «За остальными, говорит, завтра придешь».

Огнем горела у меня кожа на руке. Два дня плакал, пальцами шевелить не мог. На третий день пошел к Жарбаю, говорю: «Жарбай-ахайхан, что я одной краской нарисовать могу? Ничего не могу». А он мне: «Обеги сто раз вокруг юрты». Я не знал тогда, много ли это — сто раз. Начал бегать. Задыхаюсь, мокрый весь стал, до упаду бегал. Когда зашел за красками, на ногах стоять не мог.

А Жарбай и говорит: «А может, ты схитрил, и пробежал меньше… Еще бегай». Я чуть не плачу… Начал снова бегать, допоздна бегал. Улусники останавливаются, удивляются. Жарбай им объясняет: «Это он, говорит, грехи замаливает».

— Ну, а краски-то, он отдал вам? — дрожащим голосом спросил Доржи.

— Когда я пришел к Жарбаю, он снова: «Я свое слово крепко держу. Пятнадцать щелчков за каждую краску. Соглашайся, может, и впрямь рисовать научишься».

Он открыл передо мною коробку с красками. Я как увидел, не вытерпел, протянул руку: «Бейте».

Жарбай отсчитал мне сорок пять щелчков. Как последние давал, не помню… Будто кости ломал, живое мясо сдирал.

Принес я домой еще три краски: синюю, желтую и зеленую. Думал, что теперь рисовать буду. А рука посинела, до локтя опухла. Уснуть не мог. Все ходил взад и вперед. Утром мать помазала кислой арсой — не помогло. Когда соседи убили барана, мать парила мне руку теплым навозом из бараньих кишок. Ничего не помогало. И вот пальцы скрючились, сохнуть стали. Старики говорили, что жилы мне Жарбай перебил…

Эрдэмтэ умолк. Доржи тихо спросил:

— А как же краски?

— Не нужны мне стали краски, — так же тихо ответил Эрдэмтэ. — С тех пор не только кисточки, топор с трудом держу…

— А что было Жарбаю за это?

— Хэ… что было? Ничего не было. Я сказал тайше Ломбоцырену, отцу нынешнего тайши Юмдылыка. Тот засмеялся. «Зачем тебе пальцы? — говорит. — Все равно писать не умеешь»…

Эрдэмтэ пососал погасшую трубку и с сожалением убрал ее за пазуху. Встал, поднял лопату. И снова зашагал с ребятами по степи.

«Если бы Жарбай не изуродовал Эрдэмтэ-бабаю пальцы, сколько сундуков, божниц украсил бы он!» — подумал Доржи.

Аламжи и Бадма погнались за маленькой верткой птичкой, которая выпорхнула из-под камня. Птица дразнила ребят — то подпускала близко, то пряталась в редкой траве, то невысоко взлетала, будто перепрыгивала через невидимые кусты.

Доржи даже не заметил, как убежали ребята. Мальчик не спускал глаз с Эрдэмтэ. Чем-то напоминал он улигершина Борхонока. Но в чем это сходство — Доржи еще не мог понять.

— Эрдэмтэ-бабай, очень трудно рисовать?

— Кто рожден для этого — не трудно. Тот не может иначе. Найдет где гладкую доску — и сразу ему видятся на ней рисунки. А другой посмотрит — доска и доска. Но ежели ты не рожден рисовать, не научишься. Пускай хоть воз красок у тебя будет, хоть бумага шириной во всю эту степь — ничего не выйдет.

Эрдэмтэ положил руку на плечо мальчика.

— Да, — сказал он ласково, — красками все можно передать. У каждой краски своя душа.

— А я могу рисовать, Эрдэмтэ-бабай?

— Тебе хочется? — с любопытством посмотрел на мальчика Эрдэмтэ.

— Но у меня нет ни красок, ни бумаги, — огорченно вздохнул Доржи.

— Постой.

Эрдэмтэ присел на корточки, подровнял свежую землю, которая была вырыта сусликом, протянул Доржи острый камешек.

— Ну-ка, нарисуй коня.

Доржи растерялся, не знает, с чего начать. Ему кажется, будто он ни разу в жизни не видел коня, не скакал на нем.

— Эх, Доржи! Что у тебя получилось? — Эрдэмтэ с огорчением посмотрел на мальчика. — Рогатая птица или крылатый баран? Смотри, как надо.

Эрдэмтэ отобрал у Доржи камешек, тщательно подровнял землю, несколько раз провел камешком по мягкой земле — и вот перед Доржи стройная кобылица с жеребенком. Жеребенок пугливо насторожил уши.

— Видал, как надо?

Доржи горько стало, что он ничего не умеет. Ему вспомнились недавние слова Еши: «Нет, не быть тебе хурчи, Доржи».

Почему он родился таким непонятливым? Научится ли он чему-нибудь?

Молча шагал Эрдэмтэ-бабай. Болтали о чем-то вернувшиеся Аламжи и Бадма. За ними угрюмо плелся Доржи. Но вот он поднял глаза и широко улыбнулся: перед ним была степь, полная свежих, солнечных красок. Над степью раскинулось синее-синее небо, вдали виднелись синие горы с узкими снежными полосками, сбегающими с ослепительно белых вершин. Ближе — темнозеленые кусты на берегах Ичетуя и Джиды. А вот скалы соседних гор — розоватые, огненно-красные. «Сколько разных красок! Это ведь о них Эрдэмтэ-бабай говорил… Теперь и я их вижу», — обрадовался Доржи.

ЦЕПНАЯ СОБАКА

До Инзагатуйского зимника двенадцать верст. Беспощадно палило солнце. Роса давно высохла, дорога шла выжженной степью. Но вот наконец зимники. У бедноты деревянных домов нет, одни коновязи да сараи для телег. Привезет улусник разобранную юрту, поставит — вот и готов зимник. Молча шагал Эрдэмтэ-бабай. Ноги у него устали, опухли. Мокрая от пота рубаха прилипла к телу. Ребятишки не столько утомились, сколько пить захотели…

Подошли к зимнику Эрдэмтэ. Это место можно заметить издали: там, где стояла юрта, образовалось на земле черное пятно, как от большого костра. Рядом валялось несколько красных бабок: ими играли дети. Эрдэмтэ поднял горлышко фарфоровой вазочки, полюбовался красивым узором и бросил: «Ребята, видно, откуда-то принесли…»

Из-под ног разлетались во все стороны кузнечики, точно искры из-под молота Холхоя. Среди редких травинок жалобно кивали головками цветы на тонких стебельках.

Там, где удобряли зимой землю навозом, выросла сочная, густая трава. «Не меньше десяти копен накошу», — прикинул Эрдэмтэ. Дальше же трава опять была хилой, во многих местах проглядывали черные плешины земли.

Чуть выше зимника, у красностволых сосен, проходит канава. Все называют ее «канава Эрдэмтэ». Он вместе с другими улусниками немало потрудился, чтобы соорудить ее. Воды в канаве сейчас немного. Если дождя не будет, она через несколько дней пересохнет. Пока же стоит снять дерновую перемычку — и вода напоит землю, исстрадавшуюся от зноя.

«Надо торопиться, пока кто-нибудь из нойонов не увидел», — подумал Эрдэмтэ. Он быстро прорубил дерн, и вода потекла к его зимнику.

У Эрдэмтэ такое чувство, будто он подал чашку ключевой воды путнику, измученному жаждой. Широкой ладонью, почерневшей от земли, он обтер лоб и все смотрел, как текла вода, скручиваясь в серебристые косички…

Доржи стоял рядом с Эрдэмтэ. Интересно, только что было совсем-совсем сухое место — и вдруг вода. Вон как расползаются ручейки, то появляются, то прячутся, словно ящерицы. Тоненькая струйка бежит под горку. Вода, наверно, радуется, что не нужно больше пробираться по затхлой канаве, заросшей илом и мхом.

Струйки бегут, играют, обгоняют друг друга, забираются под камни. А если камень глубоко врос в землю, обходят его, обтекают.

Вода течет под босые ноги Доржи, щекочет ему пальцы. Ручейки начинают придумывать музыку — сначала тихую и несмелую, а потом поют все громче и громче, заглушая сухой, однообразный треск кузнечиков.

Рядом с канавой образовалась маленькая речушка, она легко бежит вниз. Над кочками и камнями, над старым дерном прыгают друг через друга игрушечные блестящие волны, уносят щепки и сор — все старое и ненужное, чтобы здесь остались только трава и цветы.

Доржи закатал выше колен штаны, засучил рукава — собрался подбирать дерн. Но только нагнулся, как сзади раздался резкий окрик, будто кто ударил в рваный шаманский бубен. Послышался конский тяжелый топот.

Эрдэмтэ и мальчики обернулись. К ним мчался черный жеребец тайши. На нем сидел Гомбо Цоктоев — румяный толстячок в широком покошенном халате. Видно было, что когда-то халат был нарядный, дорогой… Маленькие, хитрые глазки Цоктоева бегают, как у мышонка, словно прячутся от людей.

— Эй, старый черт! — завизжал Цоктоев. — Как ты смел воду пустить? Не видишь разве — сейчас поливается покос самого тайши. Потом будет поливаться покос Бобровского и Мархансай-бабая. А ну, быстро положи дерн на место! Ловкий какой: еще Тыкши Данзанов не успел землю полить, а он к себе воду поворотил!