Доржи собрал вокруг себя мальчиков, оглядел и сказал таинственным шепотом:
— Ты, Даржай, следи за дорогой. Если что — свистни. Вы, Аламжи и Эрдэни, подбегайте к телеге, на которой будут думцы. Остановите их, попросите, чтобы прокатили до улуса. А я… — Доржи достал из-за пазухи огниво, кремень и трут, — подожгу солому.
Мальчики заняли свои посты. Время шло, на дороге никто — не показывался. Даржай тихонько свистнул.
— Что? Едут? — насторожились ребята.
— Нет… скучно… Давайте пока поиграем.
У каждого за пазухой оказались бабки.
Мальчики так увлеклись игрой, что забыли о думцах. Они спохватились только тогда, когда мимо них промчались телеги. Письмоводитель Бобровский, Гомбр Цоктоев, Тыкши Данзанов проехали каждый на своем коне, на своей телеге. Будто один сытый конь не смог бы сразу увезти. Им хотелось показать, какие у них быстрые кони, какие легкие телеги. Только урядник ехал вместе с Бобровским, не захотел зря гонять своего коня…
Телеги промчались, Доржи растерянно взглянул на ребят.
— Прозевали…
Перепись началась с Мархансаевых. Все удивились: Мархансай даже глазом не моргнул.
— А почему, думаете? — говорил соседям Ухинхэн. — Да потому, что они с Бобровским давно столковались: Бобровский окинет ему при переписи несколько сот голов скота, облегчение в подати сделает… А когда покосы перемеривать станут, Бобровский припишет Мархансаю лишнюю сотню скотины, тому, глядишь, покосов больше достанется.
Впереди шел по улусу урядник — низенький, толстый, в заношенном черном мундире, придерживая саблю. За ним шагал Бобровский — долговязый, тощий. Борода и усы у него цвета вечернего огня — ярко-рыжие. Сзади семенил Гомбо Цоктоев, стараясь не отставать от Тыкши Данзанова.
В конце процессии шествовали ребятишки во главе с Доржи. Доржи передразнивал Бобровского — вышагивал важно, поглядывал властно. За ним на кривых ногах семенил Шагдыр — ну, совсем Гомбо Цоктоев. И хоть людям было не до смеха, многие не могли удержаться от улыбки.
Нойоны останавливались у каждой юрты, записывали фамилию хозяина и направлялись к загородке, где стоял скот.
— Сколько у вас скота? — спрашивал Бобровский по-русски. Данзанов или Цоктоев угодливо повторяли вопрос по-бурятски.
Иным Цоктоев говорил:
— Ну, ну… не бреши. У тебя же пять дойных коров!
— Что вы, что вы! — испуганно махал руками хозяин.
— Станете скрывать — пеняйте на себя, — уже по-бурятски говорил Бобровский.
Чтобы выведать правду, переспрашивали по нескольку раз, старались спутать, поймать на слове. Заглядывали в сараи, в юрты. Бобровский заставлял Данзанова и Цоктоева подтверждать, верно ли говорят. Те всегда сомневались:
— Однако, скрывают…
Бобровский выпытывал у Эрдэмтэ:
— Сколько у тебя дойных коров?
— Две.
— Не врешь?
— Нет.
Неожиданно Бобровский спросил у маленького Дугара:
— Сколько у вас коров?
— Пять, — ответил тот.
Урядник и Бобровский переглянулись.
— Не слушайте его, нойоны. Ему пять лет, и он другого числа не знает, — встревожилась Димит.
— Назови имена ребят, — потребовал Бобровский у Эрдэмтэ.
— Старший сын — Найдан.
— Еще?
— Аламжи.
— Еще?
— Эрдэни есть сын, — подсказала Димит.
Бобровский закрыл папку.
— Нойон, еще Дугар-сынишка…
Бобровский записал и повернулся к выходу.
— Нойон, у нас есть еще Бато, — произнес виновато Эрдэмтэ.
— Еще? — удивился Бобровский. — Лошадь у вас есть?
— Нет и никогда не было.
— Верно он говорит?
— Верно, я хорошо знаю, — поклонился Данзанов.
Начальство тронулось дальше, к юрте Аюухан. Цоктоев по пути предупредил Бобровского:
— Не заходите в юрту, там чахоточная лежит… Грязно, нищета.
У порога сидела Тобшой, скоблила овчины. Бобровский записал фамилию.
— Сколько коров?
— Одна.
— А телят?
— Один… Нойоны, мы бедные, у нас Пеструха не доится, невестка больна, я сама незрячая…
— Ладно, ладно… — надменно проговорил Цоктоев.
— Я не к тебе обращаюсь, Гомбо. Нойонам говорю.
— Для тебя и я нойон.
— Есть у них еще скот? — спросил Бобровский.
— Кроме собаки, ничего больше нет, — ответил Данзанов.
— Сколько сыновей?
— Был сын, — печально ответила старуха, — да его убил бык Мархансая. Остался внук Затагархан.
— Еще внуки есть?
— Есть внучка… Ее Сэсэгхэн зовут.
— Эта нам не нужна. Мы девчонок не записываем.
Один вид белой бумаги и бурых чернил пугает улусников. Доржи заметил: все испуганными глазами следят за рукой, которой нойон ставит на бумаге отметки. А если бы он вдруг сел, да исписал всю бумагу? Вот страху наделал бы! Почему в улусе боятся казенных бумаг? Потому что не знают, что в них написано.
Старуха робко спросила:
— Зачем эта перепись, для нас к лучшему или к худшему?
Бобровский усмехнулся:
— Много хотела узнать, быстро состарилась; много хотела увидеть — ослепла. Бог наказал.
— Нойоны, — чуть не плача, проговорила Тобшой, — не смейтесь надо мной… Вы белый свет видите, о чем толкует бумага, знаете. Я не для себя спрашиваю, мне, слепой, на земле темнее нынешнего не будет… Я о людях думаю.
— Ах, ты о других… Ну, у них дело тоже темное, хотя не для того перепись, чтобы хуже было… Ты, старая, сиди. Перебирай свои четки, молись. От молитв и переписи у многих жизнь станет легче, — не то шутя, не то серьезно сказал Бобровский и пошел дальше.
Нойоны ночевали у Мархансаевых, допоздна сидели за столом — пили араки, ели мясо. Потом спали до полдня… Грелись возле дома на солнышке — вялые, сонные. И Цоктоев был с ними. Известно, если потчуешь гостя, и его собаке надо бросить кость. После обеда уехали дальше.
Улус притих в ожидании беды, которая должна неминуемо грянуть за переписью.
Глава третья
ДЯДЯ ХЭШЭГТЭ
Доржи с матерью со дня на день ждали отца. С тех пор, как отца произвели в казачьи начальники — пятидесятники, мать жила в вечной тревоге. Она знала, что на границе бывает неспокойно, да и беглые стали чаще убивать казаков. Доржи тоже не терпелось поскорей увидеть отца. Он любил его больше, чем братья. И отец ласкал его чаще, чем других сыновей, отдавал ему кусок полакомее.
Сегодня мать много раз выходила из юрты. Заслонившись рукой от солнца, посматривала на дорогу, не видно ли отца. А потом возвращалась в юрту, начинала что-то делать по хозяйству, только бы отогнать от себя тревожные думы. И когда Бадма крикнул, что отец едет, мать вначале даже не поверила.
— Он, он! — на ходу крикнул Доржи, выбегая из юрты.
Мать сразу заторопилась, загремела посудой. Наконец-то приехал!
А отец уже соскочил с коня, обнял Доржи, поцеловал в голову.
— Ну, как живете?
Лицо у отца заросло щетиной, глаза усталые и добрые.
Отец укорачивает стремена. Доржи ждет с нетерпением. Вот он, наконец, стаскивает с плеч куртку с погонами и блестящими пуговицами, протягивает сыну саблю в черных лакированных ножнах. Сабля волочится за Доржи по земле, фуражка лезет на глаза. Банзар помогает сыну взобраться на коня. Доржи чуть нагибается вперед и вытягивает коня нагайкой.
— Тише! Не упади! — кричит вслед ему отец.
Вообще-то Доржи не хвастлив, но ему очень хочется, чтобы все ребята видели: он скачет на коне, как настоящий казак. Аламжи, Даржай и Шагдыр не показывают виду, что им завидно. Но Доржи знает наверняка: завидуют, что у его отца такой конь, сабля, нагайка, а главное — такие красивые погоны…
Отец часто хвалит Доржи за хорошую езду на лошади, но еще чаше говорит: «Седло и сабля от тебя не убегут. Еще узнаешь казачью службу, намозолишь зад на седле… Двадцать пять лет служить — не шутка…»
Но вот во дворе раздается топот копыт. Мать выходит навстречу сыну и в который раз повторяет все одни и те же желанные для Доржи слова:
— У-у… Настоящий казак!
Доржи придерживает саблю и ловко соскакивает. Он разнуздывает каурого, снимает седло, помеченное буквами «Б. Борг.» и белым номером «24». Мокрый потник расстилает на телеге, чтобы просох.
Отец снимает рубаху и начинает умываться. Бадма и Доржи поливают ему воду из ковша.
Сейчас отец будет бриться. Доржи вспоминает о ноже, которым он строгал лук. Настроение мальчика портится. И, чтобы не получить шлепков, Доржи заблаговременно выбегает из юрты.
— Зачем ты даешь Доржи нож, которым бреюсь? Затупил так, что и пальца не порежешь, — упрекает Банзар.
— Разве уследишь за ним?
Доржи стоит у юрты и слышит все от слова до слова. Отец точит нож и ворчит. Мальчик чувствует, что наказания не миновать. Но вот отец умолк. «Бреется», — догадался Доржи. Он представил себе: острый нож скользит по намыленным щекам, и отец становится все моложе и моложе, будто годы-месяцы спадают с него…
«Вот войду сейчас и скажу: «У Затагархана все инструменты есть, а у меня даже своего ножа нет». И ничего мне отец не сделает, он ведь понимает…» — храбрится Доржи. Но потом он начинает колебаться: «Лучше сейчас я пойду к ребятам поиграть. А вечером скажу».
Доржи побежал к мальчикам. Вернулся он поздно. Отец уже отдохнул, сидел с матерью и рассказывал ей что-то смешное.
«Забыл!» — обрадовался Доржи и присел возле отца.
В это время в юрту вошел незнакомый человек. На нем была островерхая вылинявшая шапка, старый халат. В руке — толстая суковатая палка. Он лениво помолился богам, будто это совеем лишняя обязанность. Доржи впервые видел, чтобы пожилой человек так неохотно молился.
Гость приветливо поздоровался с хозяевами, каждого взял за оба локтя, как в дни праздника — сагалгана. С ребятами он поздоровался так же, как и со взрослыми. Это тоже удивило Доржи.
— Откуда идете, дорогой Хэшэгтэ-нагса[29]? — радостно засуетились родители.
Мать стала собирать угощение, а Доржи потихоньку разглядывал интересного гостя. Он был не так уж красив — лицо широкое, бугристое, щекастое. Глаза и без того маленькие, а он еще то и дело прищуривает их. На висках седина, и волосы кажутся синеватыми. На голове лысина. На лбу, над густыми черными бровями лежат три глубокие морщины. У Борхонока морщины как живые — двигаются, будто даже местами меняются, а у этого тяжелые, неподвижные… Подбородок прикрыт маленькой круглой бородкой. Усы же он, видно, никогда не трогал — какие успели вырасти, все тут и есть… А ко