Доржи, сын Банзара — страница 21 из 79

Он молча брал куски теста, мял в руках, лепил из них чашечки, накладывал внутрь нарубленного мяса и защипывал сверху — как шнурком зашнуровывал.

На очаге закипел чугун с водой. Дарима принесла жигнур — ведро без дна, с полочками внутри. Ухинхэн смазал бозы маслом, чтобы не слиплись, уложил на полочки, поставил жигнур на чугун с водой.

Дарима дала Доржи чашку с бозами. Бозы круглые, сверху дырочки, из дырочек идет пар. «Да они же похожи на маленькие юрты. Через отверстия в крышах — дымок: наверно, в юртах варится что-то очень вкусное». Доржи с удовольствием ест. Он уже заметил, что в гостях все бывает лучше, чем дома.

В юрте стало жарко. Дарима откинула полог, сразу потянуло вечерней свежестью. С дальних гор спускались голубоватые сумерки. Ухинхэн зажег светильник.

— Э, да мы засиделись, — проговорил Хэшэгтэ. — Пойдем, казак, домой, мать беспокоится.

Казак… Для Доржи это слово звучит как самая большая похвала. В казаки принимают, наверно, только смелых людей. Все улусники боятся бумаг из инородческой управы, а отец как-то сказал: «Подумаешь… Мы, казаки, инородческой управе не подчиняемся». Вот он какой. Никого не боится.

— Дядя Хэшэгтэ, — спросил Доржи по дороге домой, — как папа казаком стал?

— Разве папа тебе не рассказывал? Ты у него спроси.

— Нет, он не говорил.

— У вас в роду твой отец не первый казаком стал. Твой дед Боргон был казаком. Твой прадед, казак Бобу, еще сто лет назад за лихую езду да за меткую стрельбу золотую медаль получил.

Глаза у Доржи вспыхнули.

— Где же эта медаль? Посмотреть бы…

— Не знаю, я у твоего отца, кроме медных пуговиц, ничего не видел, — усмехнулся Хэшэгтэ.

— Ну… — разочарованно протянул Доржи, — наверно, никакой медали и не было. Просто похвастался.

— Не любишь, когда другие хвастаются? — Дядя потрепал мальчика по плечу. — А сам? Зачем ребятишкам говорил, будто я тебе какую-то царскую книгу пообещал подарить?

Напрасно, видимо, Доржи затеял этот разговор. Нехорошо получилось с книгой.

— Да, — уже серьезно заговорил дядя Хэшэгтэ, — ни медалями, ни царскими грамотами простых казаков не балуют. Особенно инородцев. Твой отец первый в вашем роду дослужился до пятидесятника…

— Он большой начальник?

— Как тебе сказать… Иной и меньше его чином, десятник какой-нибудь, — казаков у него, значит, всего десяток, — а таким грозным орлом смотрит… А отец твой от одного берега оторвался, до другого не доплыл. Простых казаков не обижает, но и перед начальством особенно за них не заступается.

Доржи сделал вид, будто все понял. А хорошо бы узнать — почему отец не хочет заступаться за простых казаков? Почему он атаманов боится, когда сам начальник?

— Дядя Хэшэгтэ, а как папа стал начальником?

— Что ты меня спрашиваешь?! Не я его начальником сделал… Говорят, дед твой Боргон это устроил. Взятку кому-то дал… или что другое… Он был человек умелый.

Мальчик подумал: «Вот если бы дядю Ухинхэна приняли в казаки, он заступался бы за своих». Но Доржи слышал, что в казаки теперь принимают только сыновей казаков.

ПОДЫШАТЬ БЫ ВОЗДУХОМ СТЕПНЫМ…

Эрдэмтэ пришел в юрту Аюухан как раз тогда, когда больная думала о нем. Зашел и остановился: показалось, что в юрте никого нет. Темно и тихо.

— Кто? Не вы ли, Эрдэмтэ?

Эрдэмтэ пригляделся и увидел Тобшой. Она сидела в углу у двери.

— Как вы меня узнали?

— Почему Тобшой перестанет узнавать соседей? — обиженно отозвалась слепая.

Эрдэмтэ помолчал. Когда привык к темноте, разглядел Аюухан. Она лежала на кровати в глубине юрты. Он поставил на стол чашку со сметаной, которую принес с собой, подошел, присел на низенькую скамеечку.

— Я ждала, знала, что вы придете, — сказала Аюухан, Здоровье ее ухудшилось. Эрдэмтэ увидел это без расспросов: лицо пожелтело, стало меньше, на щеках проступили яркие пятна. Лишь глаза такие же, как в молодости. Они стали, кажется, только зорче, задумчивее. Вокруг головы больной лежат тяжелые косы. Эрдэмтэ вспомнил, как любила она в молодости украшать волосы цветами. Ему казалось тогда, что на голове Аюухан позванивают голубые колокольчики… Давно это было, а в памяти сохранилось, как свежие следы на чистом снегу.

Оба молчат. Аюухан натянула на грудь одеяло, смотрит в потолок, почерневший от копоти.

— Что у тебя болит? — спрашивает Эрдэмтэ, чтобы не молчать.

— Да ничего. Слабость. Силы совсем нет. Иногда голова побаливает. Но это, наверно, оттого, что косы у меня тяжелые.

Аюухан дышит с трудом. Эрдэмтэ видит, что ей плохо, но не знает, как помочь.

— Давай я обстригу твои волосы, может, легче будет, — тихо говорит он.

Аюухан собирается с силами и шепотом отвечает:

— Не надо… Косы у меня с детства…

Она опять замолкла. Отдохнув, спросила о его детях.

— Что с ними сделается? Бегают!

— Я люблю ребятишек. Они часто играют у нас в юрте… Правда, это хорошо? Раз дети не отвернулись от меня, значит моя душа еще не покинула тело.

Эрдэмтэ вместо ответа спрашивает:

— А где твои дети?

— Затагархан гуляет с сестренкой. А то ведь она, бедная, целыми днями в юрте, на привязи.

Некоторое время Аюухан опять лежит молча, потом глубоко вздыхает и начинает неторопливо нанизывать слова обиды на нитку печали:

— Так я и лежу. Ни лама, ни шаман не заходят. Они ругаются между собой. Да мне и уплатить за лекарство нечем…

— Будь ты богатой, ламы и шаманы не отходили бы от тебя. Помнишь, как они бегали, когда болел Жарбай?

В юрте слышно прерывистое дыхание Аюухан, назойливое жужжание мух.

Аюухан с трудом говорит:

— Вам надоели, наверно, мои жалобы. Расскажите лучше про улусные новости.

— Какие у нас новости! Разве только то, что один русский купил у Еши домик его покойной родственницы. Говорят, добрый человек, хороший мастер…

— Я знаю. Слышала, что Мархансай и Тыкши Данзанов невзлюбили его.

— Мархансай жалуется, будто коза этого русского вытоптала его покосы… Смешно слушать: весь скот Ичетуя не сможет вытоптать покосы Мархансая.

— Нам подать прибавили, — печально проговорила из своего угла Тобшой. — Как жить будем, не знаю…

— Всем прибавили, Ухинхэн говорил, что так будет, когда приходили с переписью. Одного Мархансая не тронули да Тыкши. — Эрдэмтэ взял больную за руку. — Всем тяжело…

Он смотрит на Аюухан и вспоминает то время, когда она была девушкой… Аюухан сторонилась его — он был беден, некрасив, к тому же гораздо старше ее. Родители Аюухан души не чаяли в дочери. Они внушали ей, будто она самая красивая, самая умная.

Девушке это было приятно. Она любила наряжаться, украшать пальцы кольцами, звенеть золотыми серьгами. Сердилась, если видела у подруг вещи, которых не было у нее. Отец и мать тратили последнее на наряды дочери. Ей казалось, что нет на свете иного счастья, что всю жизнь она будет вот так беззаботно веселиться.

Однажды Эрдэмтэ набрался смелости. Увидев в степи Аюухан, оставил в укромном месте коров Жарбая и поехал навстречу девушке. Он по-молодецки сдвинул на затылок шапку, приосанился, достал из-за пазухи заветный подарок — барана с крутыми рогами, вырезанного из корня сухого дерева. Баран стоял на ящичке, в котором можно было хранить девичьи богатства: пуговицы, нитки, иголки.

Эрдэмтэ терпеливо и долго мастерил изуродованной рукой этот подарок.

«Я хотел поговорить с тобой, Аюухан», — краснея, начал Эрдэмтэ. «Говорите. Здесь никто не услышит». Девушка лукаво и прямо взглянула на него. Эрдэмтэ сказал о своей любви. Аюухан шепнула: «Приходите вечером к старому хлеву Жарбая. Я буду ждать».

Девушка засмеялась и бросила в него скомканный платок. Оторопевший от радости Эрдэмтэ не успел и слова сказать. Аюухан хлестнула лошадь и умчалась.

Эрдэмтэ припустил копя, но худая клячонка Жарбая сразу отстала. Но все равно он себя чувствовал счастливым. Ему казалось, что все вокруг радуется его счастью: и солнце, и голубое небо, и птицы, и ветерок, несущий золотые осенние листья…

Эрдэмтэ с трудом дождался вечера. Он не шел, а летел на крыльях… Вот и старый, заброшенный хлев Жарбая, здесь должна его ждать певунья Аюухан. Но вместо любимой навстречу вышли с дубинками пятеро парней, сыновья богатых соседей.

Как ни было Эрдэмтэ тяжело, он никому не раскрыл раны своего сердца, ни у кого не искал сочувствия.

Сердце, видно, подсказало Аюухан, о чем сейчас думает Эрдэмтэ. Она заговорила шепотом:

— Я обидела вас… тогда…

— Оба мы глупы были, — успокаивает Эрдэмтэ. — Помнишь платок с бабочками? Он до сих пор у меня. Цел.

Из глаз больной катятся слезы. Она смотрит на Эрдэмтэ так, будто он один из ее детей, которых она должна оставить в суровых руках судьбы. Эрдэмтэ тоже не сводит с нее грустного взгляда. Аюухан пытается улыбнуться.

— Страшная я стала, — говорит она. — Если посадить посреди овец, ни один голодный волк не подойдет, правда?

Что сказать, чем утешить ее? Эрдэмтэ говорит, что болезнь не красит человека…

— Я скоро умру, как вы думаете?

— Не каждый больной умирает. Бывает, жизнь на волоске висит, а посмотришь — и поправился человек… Таких случаев много.

Эрдэмтэ долго сидел в юрте Аюухан. Он налил чаю слепой Тобшой, которая перебирала в своем углу четки, подал сметану больной, зажег светильник перед бурханом. Бурхан стоит там, где недавно были шаманские фигурки девяти небесных дочерей.

Когда Эрдэмтэ собрался уходить, Аюухан попросила:

— Эрдэмтэ-ахайхан… поднимите полог юрты. Хочу взглянуть на степь, подышать ее воздухом.

Эрдэмтэ послушно откинул старый войлок. Аюухан едва слышно проговорила:

— Как хороша наша степь. Как хороша жизнь…

ШАМАН САНДАН

Аюухан потеряла веру в лекарства ламы Попхоя. Старуха Тобшой тоже вздыхала и покачивала головой. Ведь злые духи, которые поселились в юрте, могут погубить не только Аюухан, но и Затагархана, и Сэсэгхэн. Девочка кашляет все сильнее и чаще…