Доржи, сын Банзара — страница 24 из 79

— Гомбо! — заговорил тайша, успокоившись. — Ты с неба упал, что ли? Как же ты раньше не знал, что за пять месяцев этого года на нас состряпано более тридцати жалоб и доносов? Нас называют селенгинскими волками, лиходеями, кровопийцами…

— Кровопийцами? Более тридцати жалоб?

— Да, более тридцати. — Теперь уже тайша наслаждался растерянностью Цоктоева. Он помолчал, потом веско выговорил: — Но эти жалобы не только до государя императора — до нашего губернатора редко доходят. А те, что дошли, он мне переслал. «Уймите, пишет, этих языкастых. Они своей мазней изрядно насолить могут…» Видал, вот она, бумага от губернатора… — и тайша с пренебрежением сбросил какой-то листик на пол.

Цоктоев спросил заискивающе:

— Что нужно делать, тайша?

— Они пожалеют… Я знаю всех, кто пишет жалобы. Еши, Ухинхэн… И Холхой туда же, хотя двух букв написать не умеет.

— Тайша, а если жалобы попадут все-таки в Петербург?

— И тогда не пропадем, Гомбо. Найдется в Петербурге добрая душа — выручит. Хоринский тайша Дымбыл Галсанов в девятнадцатом году вон в какую трясину попал: пятьдесят четыре тысячи казенных рублей присвоил… Я хоронить его собрался… А какие защитники у него нашлись в Петербурге! В должности восстановили, в почете. В Петербурге люди понимающие, не дадут в обиду! Сперанский тогда чуть не семьсот человек обвинил. А чем кончилось дело? Почти все на своих местах, все здравствуют[37]. Если кто и лишился должности, так без шуму, достойно…. Ты, Гомбо, не волнуйся, нас не повесят. Вот они, жалобы. Здесь и про тебя есть.

— И про меня?

— Да, и про тебя сказано. Тебя величают «бесхвостой собакой тайши». Тебе нравится?

Цоктоев только плаксиво простонал:

— Что же это такое, тайша?

— Ничего, Гомбо, пусть пишут. Если совсем плохо будет, и тогда от петли увернемся, да еще в таком почете окажемся — друзья и враги позавидуют…

— Как же, тайша? — Цоктоев притаил дыхание.

— В христианство перейдем, веру белого царя примем… А царь-батюшка за это с нас все грехи, снимет. — Тайша набожно сложил ладони, взглянул на растерянное лицо Цоктоева и снова расхохотался — Не жалей бурятских богов, не горюй, Гомбо, мы не первые и не последние. Расскажи лучше, как в. улусах к скачкам готовятся. Что там Еши затевает? Видел ты Рыжуху? Запомни: мой жеребец должен быть первым. Понял?

— Понял, тайша.

Цоктоев заискивающе посмотрел на тайшу.

— Ну, чего тебе? — недовольно спросил Ломбоцыренов.

— Выручите немного деньгами. Я же просил…

— Опять попрошайничаешь? — Тайша нахмурился. — Ладно, после скачек посмотрим… И вообще знай свое место. — Тайша теперь уже говорил, как всегда, почти не разжимая губ. — Больше слушай и меньше болтай.


Есть в народе загадка про язык: «Рыжая кобыла за березовым частоколом живет». О языке Цоктоева сказали бы иначе: это рыжий конь, которого никакие путы и арканы не удержат.

И вот уже пополз слух по улусу, будто тайша сказал, что Рыжухе не бывать на скачках. Еши пошел к Мунко-бабаю.

— Тайша может, конечно, сделать, чтобы Рыжуху не допустили, — задумчиво проговорил Мунко. — Сумеет найти повод. Только он слишком уверен в своем жеребце. Если кого и будет опасаться, так Дымку — скакуна харанутского зайсана. На прошлых скачках Дымка дважды вторым приходил. В последний раз едва не обогнал жеребца тайши.

— Что же посоветуете, Мунко-бабай?

— Что посоветую? А вот, думаю, не сходить ли мне в думу?.. Может, что проведаю…

Вскоре Мунко-бабай пришел в степную думу. Тайша, пока не кончил писать, головы от стола не поднял. Заметил старика, поздоровался. Тот встал, поклонился и снова сел.

Мунко-бабай ждет, тайша молчит. Не заговаривает о скачках, не хвалит своего жеребца, не спрашивает про Рыжуху Еши… После долгого молчания тайша проговорил:

— Ну, как здоровье?

— Что мое здоровье? Пока хожу на своих ногах. Семье не в тягость…

Опять оба молчат. Хоть бы спросил: «Что нового?» Мунко ответил бы: «Слышали, что скоро скачки. Были бы у нас скакуны, и мы бы попытали счастья». Тайша не вытерпел бы, спросил про улусные новости. Но тайша молчит, будто знает все без Мунко-бабая… Старик сам попробовал начать разговор:

— Тайша, день скачек уже назначен?

— Нет еще, — коротко ответил Ломбоцыренов.

Как быть? Хитер Юмдылык… У Мархансая Мункобабай умел выведать все, как у малого ребенка. Однажды самого Бобровского перехитрил. А сейчас ничего поделать не может. «Не зря говорят, что в тебе, та^ша, волк и лиса дружно живут», — думает старик. Однако не уходить же, не узнав ничего.

— Болтают, что скачки уже скоро, — снова заговорил Мунко. — У нас Еши каждое утро на своей кобылке по улусу скачет, пыль поднимает. «Куда, — спрашиваю его, — спешишь?» — «Рыжуху, — отвечает, — к скачкам готовлю». Люди над ним смеются. Я тоже говорю ему: «Не суй нос куда не следует», а он все свое. Чудной человек.

— Вот бездельник, — безразлично проговорил тайша.

Мунко долго просидел в степной думе, но так и вернулся домой ни с чем. Кто знает, что затевает тайша? А может быть, он и не думает о Рыжухе?

В КУЗНИЦЕ

Нет, пожалуй, такого ремесла, которого не знал бы русский, поселившийся в домике, купленном у Еши. Он и часовой мастер, и кузнец, портной, шорник, лечит лошадей, успевает работать на пашне и на огороде… Недавно рассказал улусникам, как можно быстро гнуть и сушить дуги.

Рядом с домом русский мастер построил маленькую кузню. Когда он работает, кажется, что ему помогают невидимые помощники — так быстро и хорошо идет дело.

— Топор и молоток в его руках как звонкий хур… — говорят старики.

Русскому тащат для починки всякую всячину — кто висячий замок, а кто и старую телегу. Жена сартульского кузнеца принесла поломанные часы.

— Типан-тала, тик-так нету… Нашему мужику Николай подарок давал…

Степан Тимофеевич понял, что часы — подарок Николая Александровича Бестужева. С особой бережностью взял он часы, склонился над ними, разложил на столе деревянные части — рычажки и колесики. «Ведь Бестужев эти часы чуть не плотничным инструментом сделал…»

— Ну, забирай, хозяйка. Теперь тик-так есть.

Женщина вытащила из кожаного мешка мягкие овечьи шкурки и протянула Степану. Тот всунул шкурки обрати но в мешок. Женщина обиделась.

— Маленький парень шапка надо. Алене-бабке гутул[38] надо. У самого Типана барана нету…

И в самом деле Степан Тимофеевич не имеет баранов. Вся скотина у него — две козы. Буряты рассматривают коз, удивляются, какое у них большое вымя.

— Беда молодец коза. Бурятских три коровы надо…

В Ичетуе раньше других со Степаном Тимофеевичем подружился кузнец Холхой. Когда они работают вместе, огонь в кузнице горит, кажется, ярче, мехи дышат глубже.

За два дня до скачек в кузницу пришел Гомбо Цоктоев. Он угостил кузнецов дорогими папиросами, посидел молча, потом участливо спросил:

— Холхой-нагса, сколько у вас дойных коров?

Перед тем как обратиться с просьбой, Цоктоев называл любого человека родственником — дядей, племянником, сватом.

— Две коровы доятся, — ответил Холхой.

— Только?

— Да.

— Хватает ли молока-то для семьи?

— Хватает… если кушак потуже затянуть.

Цоктоев сочувственно покачал головой, вздохнул.

— Холхой-нагса, я холостой, — начал он вкрадчиво. — У меня три дойные коровы. Мне хватит и двух… Подоите два месяца одну мою корову.

— Вот спасибо! — радостно отозвался Холхой. А затем спохватился: — Чем же я заплачу? Разве смастерю что-нибудь?

— Нет… Мне ничего не нужно…

Цоктоев сделал вид, что задумался.

— У меня просьба будет, Холхой-нагса. — Голос у Цоктоева стал такой, как будто он всю жизнь не ел ничего, кроме меда. — Сегодня вечером Еши Жамсуев приведет к вам свою Рыжуху… Через два дня скачки… Тайша хочет, чтобы его черный жеребец… — Цоктоев опять задумался.

— Ну и что же? — уже раздраженно сиросил Холхой.

— Когда будете ковать Рыжуху, возьмите подкову чуть-чуть поуже… чтобы кобылка захромала немного…

Теперь Холхой понял. Губы у него побелели.

— Я беден, Гомбо, у меня мало дойных коров, детям не хватает молока… Но я честен. Не мерь людей на свой аршин. Пусть навсегда угаснет огонь в моей кузне, если я сделаю подлость, которую ты требуешь. Пусть высохнут мои руки. Не нужно моим детям молока от твой коровы!

— Холхой-нагса… вы не поняли… Ведь лошадь не сдохнет, не заболеет, только похромает два дня…

— Знай: мы все гордимся Рыжухой Еши. Не то что в Ичетуе, во всей Селенгинской долине не увидишь у бедняков такого коня. И мы хотим, чтобы Рыжуха победила.

Цоктоев совсем растерялся.

— Холхой-ахайхан… Я… Не рассказывайте об этом никому.

— Нет уж, и не проси. Расскажу. Прежде всего — Еши расскажу… Всем, кто имеет добрых коней, скажу: «Кроме меня, не доверяйте никому ковать ваших лошадей. Цоктоев подкупает кузнецов…» — Слова Холхоя падают, как тяжелый молот. Цоктоев поспешил уйти.

Степан Тимофеевич не понял, о чем был разговор.

— Что ему нужно? — спросил он Холхоя.

— У Цоктоева одна песня…

— О чем все-таки? Он Еши Жамсуева и тайшу поминал.

— Да пустое это… — Холхой с радостью бы рассказал русскому другу, если бы Цоктоев пришел с добрым делом. — Покажи, Степан, как скрепить косу, если она вот тут переломится, — Холхой взял косу, длинную и легкую, как крыло молодого орла.

Два друга, оба грузные и молчаливые, оба вымазанные сажей и умытые потом, работали допоздна. Закончив работу, они зашли в юрту Холхоя, умылись, уселись у очага. Ханда угостила их арсой, заправленной сметаной.

— Бурятский кисель вкусный, — одобрил Степан Тимофеевич.

СКАЧКИ

В ночь перед скачками Доржи долго ворочался с боку на бок. Тревожно и радостно на сердце у мальчика. Это понятно каждому улуснику: кто не любит скакать по степи на быстром, как птица, хулэге; кому не желанен свист обжигающего ветра; кому не приятно слушать одобрение улусников после победы на скачках; у кого не сжималось до боли сердце, если прискакал позже всех?