Хочется есть, в животе такая боль, будто понатыканы острые гвозди. Сейчас бы хоть ложку чего-нибудь горячего… Свет появился бы в глазах…
Опять эта безрогая отбилась от стада. Жалма крикнула и не услышала своего голоса.
Почему ты такая, степь? Только изредка ты бываешь ласковой подругой, а чаще злой мачехой… Или ты весну не хочешь принять, или она тебя обходит?
Над Жалмой тусклое низкое — небо. По нему течет мутная ледяная вода. Хоть бы одну ложку чего-нибудь горячего…
Где же солнце? Вон серая, тусклая гора. Ближе к Жалме — лиственницы и березы. Они совсем, видно, промерзли — скорчились, подогнули колени. И солнцу холодно, оно само, как бездомная сирота, покраснело от ветра, прислонилось к сосне, что стоит на горе за камнями…
Жалма встала, ухватилась за тонкий, ломкий сучок лиственницы. Ноги словно чужие. Она пробует обойти вокруг дерева, спотыкается, скользит. Где-то близко, вот за тем холмиком, должна быть Дулсан. Она пасет яловых коров. Тоже плачет, наверно.
Ветер поднимает белесую снежную пыль, застилает глаза. Жалма видит только пять-шесть коров да дерево, у которого стоит.
К стаду приблудились чьи-то тощие коровы…
Вот стога прошлогоднего сена. Оно почернело, сопрело. Но Мархансай-бабай не велит давать его коровам, бережет.
В душе у Жалмы поднялась щемящая жалость к этим тощим коровам соседей! Они ведь тоже живут впроголодь. И пожаловаться не умеют…
Жалма подбежала к загородке, перелезла через крепкие жерди. Схватила в охапку мерзлое колючее сено, бросила его коровам.
Шум, рев…
Хозяйские и соседские коровы рвут друг у друга сено, втаптывают его в снег, в свежий навоз. Слабые, схватив клочок, трусливо бегут прочь.
Жалму будто кто-то торопил, подхлестывал. Она рушила все новые копны, бросала сено подальше, чтобы досталось и тем, слабым. Коровы вокруг жуют. Осталось только пять нетронутых копен.
Снова и снова голодное мычанье. Набежали яловые коровы, с ними чьи-то тощие, разномастные. А вот и Дулсан, задыхающаяся, с круглыми от страха глазами. — Жалма, что ты натворила? Ведь хозяин узнает… Жалма огляделась, губы у нее затряслись.
— Что ты делаешь, Жалма?
— Кормлю… — Жалма не узнала своего голоса, она опустилась на кучу сена, закрыла лицо руками: «Что теперь будет? Ведь Мархансай-ахайхан из-за клочка сена становится страшнее волка».
Жалма еще раз испуганно огляделась. Солнца уже нет, наверно, спряталось от страха. На небе появились первые, бледные звезды, они подмигивают Жалме: «А ну, брось еще сена коровам! Все равно попадет».
Жалма всегда берегла хозяйское добро — охапку сена, клочок шерсти, старые поводья от узды, даже кость собакам не бросала. Жила так, как велели хозяева. Что же случилось сегодня?
Рядом коровы жуют сено.
— Что мы будем делать, Дулсан?
— А мы не скажем хозяину.
— Мне жалко их стало, — тихо проговорила Жалма.
Девушки пригнали коров поздно. Мархансай похвал лил:
— Видно, на хороших местах пасли коров. Плесни-ка девкам арсы погуще, Сумбат.
А ВЕТЕР МЕТЕТ И МЕТЕТ…
На следующий день снега стало еще больше. Тяжелые хлопья все падали и падали…
К вечеру поднялся буран и с каждым часом все усиливался. Возле юрт, загородок, у сараев, вокруг коновязей образовались твердые горбатые сугробы. Люди выбирались из юрт, глядели на хмурое, неприветливое небо. Холод такой, что страшно выйти в степь. Небо и земля слились, ветер старается догола раздеть юрты, сорвать с них войлоки. Мужчины мечутся на тощих конях в поисках корма для скота, многие дают коровам последние клочки сена. Кое-кто снимает с крыш хлевов солому, вымокшую под дождем, высушенную ветрами. Черная, сгнившая, она падает, как дымная зола. Голодные коровы дерутся из-за нее, бодаются. И так день за днем. Доржи понимает: о школе нечего и заговаривать. Кто повезет его в такое время в Кяхту?
Сено есть теперь только у Мархансая и Тыкши. Из одного лишь Намактуя Мархансай привез больше десяти возов, натолкал в сараи, амбары. К сараям привязал собак, которые у него злее волков. Когда собаки были щенками, Мархансай бил их, морил голодом, дразнил, чтобы ненавидели людей.
— Кончится сено, — говорил он хвастливо, — хлебом скотину прокормлю. Никто не скажет, что Мархансай Жарбаев пострадал из-за зуда…
Начался падеж. Что будет дальше? Когда, в какой день выглянет солнце? Мрачные, понурые сидят у очагов улусники с давно потухшими трубками.
Еще до сагалгана какая-то женщина видела плохой сон: из вымени коровы в подойник сочилось не молоко, а кровь. Где живет эта колдунья? Поймать бы ее, черную тварь, чтобы не видела больше плохих снов!
Может быть, послать ламам в дацан щедрую жертву? Пусть попросят богов…
Но боги никогда — не спешат… Проходят дни, буран не утихает. Что делать?
Ухинхэн сказал Жамсуеву:
— Поезжай в думу, Еши. Скажи тайше, чтобы разрешил из магазейного амбара зерно выдать. Голодает народ.
— Да разве на всех этого зерна хватит? Только людей растревожим.
— Поезжай. Сейчас и чашке зерна каждый будет рад.
— Ну ладно. Вы молитесь небесным богам, а земному богу — тайше — я помолюсь, — попробовал пошутить Еши, но глаза его оставались грустными.
Тайша не дал Жамсуеву договорить:
— При чем тут казенный амбар? Ведь в амбаре не сено, а зерно.
— Люди мукой солому пересыпали, чтобы коров спасти. И скотину не спасли, и у самих теперь, кроме дохлятины, ничего нет…
_ Ладно, ладно! Сколько хлеба в казенном амбаре?
— Семь пудов.
— Раздели его между улусниками. Больше дай тому, у кого много скота.
— А может, больше тому, у кого много детей? А то Эрдэмтэ получит чашку зерна, а Мархансай пуд. Дети умрут с голода.
— Почему умрут? Разве мало падали — бесплатного мяса?
Еши смолчал. Огляделся вокруг: богато живет тайша. Вся юрта в коврах. На стене висят часы. Качается большой узорчатый маятник, словно отсчитывает минуты, часы человеческих страданий.
— Ну, дели, как хочешь. — Тайша взял гусиное перо, подписал бумагу. — «Пусть делит сам. Зерна мало, будут нарекания, вину свалю на него…»
Что для Ичетуя семь пудов? Тайша прибыл, когда Еши закрывал пустой амбар.
— Уже разделили?
— Разделили.
— Как у тебя у самого-то с сеном? Приходи, выручу… Всему скоту не хватит, а Рыжуху спасем.
Еши смекает: «Знаю, почему ты, тайша, вдруг таким добрым стал… Но хоть и спасешь Рыжуху, она тебе не достанется. Лучше я ее с горы в скалистый обрыв столкну».
— Спасибо, тайша. Потом расплачусь.
— Я не прошу.
Вечером Еши возвращался от тайши с мешком сена. В степи услышал за собой топот. Гонимые голодом и ветром, с ревом неслись за ним коровы, кони, быки. Страшные, исхудалые… Еши едва успел отскочить в сторону; еще миг — и его растоптал бы обезумевший от голода скот.
Доржи пришел к Еши, когда тот кормил Рыжуху се-ном. Мальчик увидел: бока у Рыжухи втянулись, вся она как-то сгорбилась, стала меньше.
— Ешь, ешь, Рыжуха, — приговаривал Еши и ласков во трепал ее по шее. — Ведь придет же весна, зазеленеет степь, будет много сочной травы. Резвись тогда до самой осени. Сильная станешь, красивая. К чему это ты. прислушиваешься?
Еши обернулся, увидел Доржи.
— А, дружок твой прибежал. Ну вот, на скачках опять вместе будете богачей срамить. Опять дорога, как струна хура, звенеть будет.
— Сайн, дядя Еши.
— Здравствуй, здравствуй, Доржи. Ну, иди, погладь Рыжуху. Она по тебе соскучилась. Ты почему не приходил?
— Мама не отпускает. Говорит, что вам не до меня.
— Это она хочет, чтобы ты около нее был. Сильно по тебе скучает. Бывало, зайду к вам, чашку чая выпить не успею, а твоя мать два раза вздохнет. Ну, рассказывай, как живешь? По-русски читать научился?
— Научился немного.
Еши снова взглянул на Рыжуху, улыбнулся.
— До осени седлать ее не буду. Пешком буду ходить. Пусть отдохнет, пусть соседи скажут: «Краше птицы стала Рыжуха».
Доржи вспомнил стихи, которые ему прочитал Алеша незадолго до отъезда, и громко произнес:
Купайте, кормите отборным зерном;
Водой ключевою поите.
Еши с любопытством посмотрел на мальчика.
— Это из какого улигера?
— Это Пушкин написал. Русский улигершин, — с гордостью ответил Доржи.
ДВА СОСЕДА
Эрдэмтэ и Димит не спали всю ночь. Пала корова. Телята пали еще в первые дни зуда. Если сдохнет последняя корова, чем кормить детей?
— Пойду к Мархансаю. Буду просить сена. Пусть заставит работать на самой тяжелой работе.
Эрдэмтэ не успел и слова сказать, Мархансай загнусил:
— Нету, нету… нету сена. У меня на дворе такая же зима, трава не растет.
Но Эрдэмтэ не уходит. Мархансай молчит, даже не смотрит в его сторону. Может быть, он спит сидя?
Нет, Мархансай не спит. Сумбат вчера сказала, что хорошо бы кое-кому из улуоников дать немного сена: «За десять копен летом возьмем сто». А что, если вправду дать? Вроде дельный совет, убытка не будет…
«Так-то оно так, — отвечает сам себе Мархансай. — За десять копен сена я получу сто. Это, конечно, хорошо. Но еще выгоднее дать после зуда одному-двум по паршивой коровенке. Любой меня благодетелем посчитает, а я на десять лет седло на этих голодранцев надену. Ведь после зуда все нищими станут… Нет, сейчас надо не чужой скот спасать, а о своем думать».
Эрдэмтэ постоял, подождал и несмело проговорил:
— Мархансай-ахайхан… У вас много сена…
— А скота у меня разве мало? Сосчитай…
— Ахайхан, хотя бы один пуд…
— Не то что пуд — фунта не дам. Не по моей вине выпал снег, начался зуд. Ты думаешь, меня зуд не касается? Сколько скота у меня унесет…
— Я отработаю… Рук и ног не пожалею.
— Хоть из кожи выскочи, не потянешь столько, сколько любой из моих быков.
— Ахайхан. Пожалейте детей…
— Я тебе не ахайхан и не бабайхан. Все вы одинаковы. Когда сыты, нет в улусе никого хуже и злее Мархансая. А придет беда — все бежите к Мархансаю. Тогда я милый и добрый… Не жди, не пожалею… И другим скажи — пусть зря не ходят.