Доржи, сын Банзара — страница 52 из 79

Ветер свистит, метет желтоватый снег. Оставшиеся в живых коровы смотрят на людей печальными глазами.

Доржи зашел в хлев и видит: пала однорогая Пеструха. Он с плачем побежал в юрту. Отец вошел в хлев, постоял, покачал головой, потом принес волосяную веревку, привязал за шею коровы и потащил. Пеструха и мертвая не хочет уходить из хлева: упирается ногами, единственным рогом раздирает снег и землю. Отцу помогают Бадма и Харагшан. Доржи отвернулся…

Пеструху забросали снегом. Ветер с упрямым злорадством сдул его. На еще теплом боку коровы растаяли снежинки… Банзар, так и не сказав ни слова, вернулся в юрту вместе с Цоли. На дворе остался Доржи. Он не может уйти от Пеструхи, ведь целое лето он пас ее в степи вместе с Сашей.

Откуда-то появились два больших орла. Один с лысой головой. Он нетороплив, уверен в себе. Матерый орел. Второй поменьше, быстрый и сильный, с плотными тяжелыми крыльями. Доржи кажется, что кто-то связал, этих орлов и они не могут оторваться друг от друга. Поднялись, сложили крылья и как камни ринулись вниз, чуть. не упали на мертвую Пеструху… Потом опять взмыли в вышину. С клекотом, криком бросились друг на друга. На землю полетели темные перья. Доржи увидел, что все птицы исчезли, будто вымерли. Одна только пичужка вылетела поглядеть на поединок орлов. Орлы выпустили друг друга из когтей и, как две черные бури, налетели на легкомысленную птичку. На землю упало только несколько перьев. Будто и не было на свете бедной пичужки. Орлы принялись вновь терзать друг друга.

Отец вышел из юрты с кремневкой, прицелился. Когда орлы в смертельной схватке замерли на мгновение в воздухе, раздался выстрел. Старый орел упал с простреленным крылом.

Раненый орел бил крылом, взметал снежную пыль. В его помутневших глазах была такая злоба, что Доржи с опаской проговорил:

— Папа, не подходи близко. Вон какой он страшный…

Отец подбежал с палкой. Орел бросился на него. Когда все было кончено, откуда-то появились собаки, остановились в стороне с поджатыми хвостами. Доржи рассматривает когти, клюв, остекленевшие выпуклые глаза хищной птицы.

Жалко, что здесь нет Алеши Аносова. Он бы больше Доржи обрадовался. Алеша ненавидит орлов и коршунов, говорит, что они всем добрым птицам враги. Он бы про этот поединок орлов долго-долго вспоминал. Каждому бы рассказывал. Стал бы говорить, что дралось пять орлов и казак Банзар всех убил одним выстрелом. Он ведь не может иначе, когда о чем-нибудь рассказывает. У него люди на гусях за облаками летают, дрофы за человеком по степи гоняются.

Подошел Мунко-бабай.

— Из-за чего орлы подрались, Мунко-бабай? Мяса им мало? — спросил Доржи.

— Наоборот, они дерутся потому, что стало слишком много еды… Так и среди людей, богачей — нойонов бывает. Сколько мелких птах из-за этого страдает!.. Случись же какой беспорядок в народе, они забывают все ссоры и вместе обрушиваются на людей.

Мунко-бабай и Доржи вошли в юрту. Мать положила в очаг последние поленья. Поставила чугун с водой для заварухи.

Доржи склонился над книгой, но читать не может. За юртой слышится чей-то стон, плач женщины, вздохи мужчин. С этими звуками сливается вой волков, лай собак, клекот дерущихся орлов, карканье ворон над падалью. Но к этому Доржи уже привык. Другое мучило его. такая беда случилась с Эрдэмтэ-бабаем… А он весь день прособирался и не зашел. — Доржи уже много раз откладывал книгу, но как только он представлял себе холодную юрту с остывшим очагом, плач детей, он вновь начинал перелистывать страницы. Видно, мальчик, сам того не понимая, боялся принять новое горе на свою душу.


Когда Доржи в тот же вечер зашел к Эрдэмтэ, оказалось, что в юрте тихо, в очаге большой огонь. Видно, кто-то поделился сухими дровами. Пахло только что испеченной лепешкой — и муки соседи принесли.

Эрдэмтэ лежал неподвижно. Доржи сел на деревянную кровать.

— Сильно ноги болят, Эрдэмтэ-бабай?

— Болят, Доржи. Когда палец занозишь, и то больно. А у меня ведь обе ноги… Так и горят, хочется в ледяную воду их окунуть.

— А вы не стонете. Я думал — не больно.

— Стонать будешь, легче не станет.

— Эрдэмтэ-бабай… Можно, я схожу к Ганижабу — привезу сена для вашей Пеструхи? Мама отпустит.

— Не надо, Доржи. Теперь не нужен ни Ганижаб, ни его сено. Пеструхи нашей уже нет.

Димит тихо, почти шепотом запричитала:

— Как теперь будем жить? Дети мои, пойдете вы с чашкой от юрты к юрте… Может, добрые люди молока плеснут, простокваши нальют… А может, еще от порога вам скажут: «Идите домой, сами голодные».

Дети сидели в углу молчаливые, тихо во что-то играли. Даже маленький Бато не плакал, посматривал то на мать, то на отца.

— Что будет, то и будет. Не у нас одних такая беда. Но Димит как бы не слышала мужа, твердила одно и то же:

— Как жить будем, как жить?

— Ну, хватит, Димит. А вы, дети, что умолкли? Играйте веселее. Только ноги мои не заденьте. Нехорошо, когда в юрте так тихо. Точно все вымерли.

Но дети не двинулись с места. Только Бато ходит вокруг матери, шлепает себя ладошками по животу. Доржи знает — у него такой большой живот не от сытости. Ест все, что попадается. У Даржая тоже большой живот. Сколько раз Доржи дразнил: «Пузатый, пузатый!»

Глупый был тогда, еще в школе не учился.

— Расскажи, Доржи, что-нибудь. Не ругает вас учитель, когда учиться к нему приходите? Не бьет?

— Мы к учителям не ходим, они к нам приходят.

Эрдэмтэ улыбнулся:

— Вон как… Важные вы, однако, сопляки. Я что-то не видел, чтобы ламы к послушникам ходили. Все послушники к ламам бегают.

— Мы их в классе ждем. Комната такая, больше, чем летник у Мархансая. Колокольчик зазвенит, и учитель входит.

— Колокольчик? A-а… Учитель, значит, на телеге приезжает, с колокольчиком.

Доржи объясняет, что звонит старик истопник. Эрдэмтэ слушает и думает, что эти мальчишки потом нойонами станут. А грамотный нойон еще злее.

«Пусть другие своих ребят учат, — решает Эрдэмтэ. — А я не буду своих в город посылать». Эрдэмтэ даже усмехнулся. «В город! Кто моих детей в школу примет? Может, какой лама в послушники согласится взять. Троих отдал бы. Сыты, одеты, отцу с матерью помогали бы…»

Доржи что-то говорит, а Эрдэмтэ занят своими мыслями. Иногда он вставляет:

— A-а… Так, так…

Эрдэмтэ думает: «Бедным, наверно, лучше было бы, если бы никто не умел писать. Казна забыла бы, кто сколько платить должен. Приходит урядник, а ты ему: «Да я же уплатил!» Тот поверит: может, и правда уплатил… А то что — тычут пальцем в бумагу и твердят «плати» да «плати». Никуда не спрячешься. Бумага каждый пятак помнит». Но вслух Эрдэмтэ этого не сказал. Видно, не так уж он уверен, что грамота вредное дело.

— Учитель-то хороший у вас?

— Есть хорошие. А другие сердитые.

— Разве у вас много учителей?

— Много.

— Я слыхал, что в школе и рисовать учат.

— Да, учат.

— И ты теперь умеешь?

Доржи смутился.

— Трудно это. Не научился… Цифры решать могу, стихотворения рассказывать умею.

— Я же говорил тебе, что рисовать нельзя научиться. От пустого ореха, сколько ни грызи, пользы не будет…

— У нас некоторые мальчики хорошо рисуют, — сказал Доржи, чтобы отвести от себя разговор. — Дома, какие в Петербурге есть, рисуют. Очень похоже получается.

— Те ученики, значит, в Петербурге жили?

— Нет.

— Нет? Как же они рисуют, если не видели? И ты говоришь «похоже», а сам дальше Ичетуя да Кяхты не был. Головы вам, видно, в школе морочат.

— Не морочат… Нас учат.

— Учат… Нечего вас учить, если боги велели вам скот части, ламами или казаками быть.

Доржи не понимает, почему Эрдэмтэ-бабай рассердился.

— Эрдэмтэ-бабай, у меня в книжке есть красивые рисунки. Я вам покажу.

— Ты мне не в книжке, а вот на этой стенке рисунки найди!

— Как на стенке?

— А так. Вот это что такое? — Эрдэмтэ показал на стену.

— Заплатка… Войлок.

— Заплатка? Я же говорил, что ты не научишься рисовать… Смотри, это же теленок лежит. Вот голова. Видишь, глаза закрыл. Вот ноги, хвост.

Доржи с тревогой посмотрел на Эрдэмгэ-бабая. На стене войлочная заплатка, а он — теленок…

Эрдэмтэ теперь показывает на свой тулуп, которым его укрыла Димит:

— Смотри сюда.

Желтый тулуп когда-то обгорел. Эрдэмтэ, наверно, подошел в нем близко к костру, овчина сморщилась и почернела.

— Что ты видишь?

Доржи неуверенно говорит:

— Не знаю… Ну, обгорел тулуп, покоробило его…

— Эх ты! — Эрдэмтэ безнадежно махнул рукой. — Тут же целая картина. Вот, видишь, женщина доит корову. А это дым от дымокура.

Димит забеспокоилась: может, это нечистые духи смеются над Эрдэмтэ? Она подошла, положила ладонь на его голову.

— Не сходить ли мне в дацан за лекарством?

— Сиди дома. Ничего мне не надо. И ты обморозиться захотела? Боги помогут — и поднимусь.

Эрдэмтэ лежит молча. Нет, видно, никто его не поймет. Даже Димит… Жалко и Доржи. Хороший мальчик, а толк из него вряд ли будет. Выучится и станет, как Цоктоев, на жеребце тайши скакать. Зачем их в школе учат петербургские дома рисовать, когда они их в глаза не видели? Эрдэмтэ стал бы рисовать не петербургские дома, а коней, юрты, горы и степь.

Как не похожа жизнь у людей! Одни как по зеленой светлой лужайке идут, другие как сквозь колючий темный кустарник пробираются. Эрдэмтэ хотел рисовать — без пальцев остался. Мечтал коня завести — всю жизнь пешком ходит. Мечтал с Аюухан счастье найти — и это не получилось. И вот — дети голодные, Пеструха подохла. И сам он чуть живой лежит.

За какие грехи послал его бурхан на землю бедным человеком — свое горе грызть, на чужое смотреть?

Из груди Эрдэмтэ вырвался стон.

Доржи потихоньку вышел. На улице делалось что-то непонятное. Улусники выглядывали из юрт, перешептывались, на лицах были испуг и удивление.

Посередине улицы шел Мархансай и пел какую-то песню.

Никто не помнит, чтобы Мархансай когда-нибудь пел. Может быть, очень давно, когда был молодым, и он скакал на коне, распевал песни, шутил, смеялся. Если это и было, то с тех пор прошло много лет, много раз зеленели и увядали травы.