Мархансай шел и пел гнусаво-гнусаво. Никто не знал, какая это песня, но все слышали, что это не ругань, не Молитва, не обычное бормотанье. Люди замерли от страха, будто услышали карканье улишубуна, зловещей сказочной птицы. Все знают, что где-то есть такая страшная птица, она приносит людям горькое горе, лихую беду. Никто не видал ее, не слыхал ее песен, но все боятся этой птицы хуже смерти.
Немая, непонятная песня с хрипом вырывалась изо рта Мархансая. Одни улусники сжались в суеверном страхе, другие шептали что-то про себя, кто-то сказал со злобой:
— Видать, рад чужому горю…
Если бы Мархансай запел теплым летом, улусники только посмеялись бы: «Ну, Мархансай-бабай запел, наверно, год будет хороший». А сейчас его песню услышали, как тяжелый грех на душу приняли.
Мархансай шел мимо юрт, сытый, довольный, и все громче гнусавил свою песню без слов.
А Доржи еще долго глядел ему вслед. Вспомнились слова Хэшэгтэ-нагсы: «Каждый человек знает хотя бы одну песню». Вот и Мархансай-бабай знает свою песню. Только эта его песня во время зуда поется…
Почему, когда Мархансай-бабай был еще мальчиком, отец и мать не сказали ему, что нельзя песни петь, когда кругом печаль и горе?..
Почему это так?
СХОДКА
Ухинхэн ходил из юрты в юрту, созывал улусников на сходку:
— Будем говорить о наших делах, о магазейном амбаре. Приходите в юрту Мархансая.
Многие спрашивали:
— К Мархансаю? Как же он согласился?
Ухинхэн отвечал:
— Мы сказали, что тайша велел.
Доржи с Даржаем, конечно, тотчас же побежали к юрте Мархансая. Как же без них обойдется?.. Они примостились в темном углу за спиной Мунко-бабая, чтобы их не заметили и не выгнали. Люди не слушают друг друга. Каждый говорит о своем. Будь у тебя сорок ушей, и то не разберешь, кто о чем спорит.
— Надо еще раз в дацан ехать, богам молиться.
— Молись хоть до дыр во лбу, пользы не будет.
— Может, в Селенгинск русским нойонам жалобу писать?
— Да ничего они не сделают.
— К ним без пестрой бумаги[45] лучше не подходи.
— Я век прожил, а пеструю бумагу не видел.
Доржи Многих не знает — сюда собрались из второго и третьего табангутских родов.
Тыкши Данзанов еще с порога закричал:
— Что за сходка? Это, Ухинхэн, твоих рук дело, ты главный заводила?
Народ зашумел.
— Не мешай. Садись, раз пришел.
Доржи помнит, что раньше Ухинхэн садился позади всех и молчал. А теперь его даже зайсан побаивается. Ухинхэн встал и сказал громко:
— В цонгольском и сартульском родах второй раз делят зерно. Хоть и не даром дается зерно, а все же поддержка… Некоторые семьи, говорят, по два пуда получили. Почему у нас этого нет? Мы не можем ждать, пока глухой услышит, слепой увидит.
— Тайша приедет?
— За ним послали.
— А где Еши Жамсуев?
— Должен приехать.
— Еши — бездельник.
— Казна не дает зерна. Где же Еши возьмет?
— Сено для своей Рыжухи находит: у тайши берет. Что Еши, что тайша — одна, пожалуй, душа.
— Дело не в Еши.
— Зайсаны и нойоны виноваты.
— Для зайсанов и нойонов зуда нет.
— Как нет? У моей юрты тоже две сдохшие коровы лежат. Можете посмотреть.
— Ты, Тыкши, как тень — в ясный день от тебя не отвяжешься, а в пасмурный тебя не сыщешь! — выкрикнул кто-то.
— Нойоны нас и за людей не считают.
— Кто, кто вас за людей не считает? Назови — кто?
— Да ты первый. Когда ты был в магазее главным, разве о нас думал? Сколько казенного зерна отдал своему дяде? А он богаче, чем вся магазея.
— Верно, верно! Только считается, что амбар для общей пользы.
— Да его сжечь не жалко. Все равно пустой — зерно-то растащили.
— Кто растащил? Назовите, и пусть этот человек будет хоть с золотой головой, я его…
— Что же ты, зайсан, сделаешь с ним?
— Отправлю…
— Куда же?
— В губернию.
— В губернию? А он вернется обратно да вместе с тобой еще хлеще начнет нас доить.
— Мы сами разберемся. Кого надо, отправим в такую губернию, откуда не возвращаются.
— Необдуманный разговор может завести на неверный путь, — подал голос Мархансай и повторил свою любимую поговорку: — Нужно помнить, что у тиубы есть воротник, а у людей — начальник…
Мархансая перебил чей-то решительный голос:
— Когда у. тебя вдоволь сена, отчего не поболтать про воротники и начальников!
— Им что зуд, то и доход. Говорят, Ганижаб копну дает, чтобы осенью семь вернуть.
— Ганижаб? Не брешут ли?
— Всем дает?
— Эрдэмтэ ведь к нему пошел да заблудился — буран был. Чуть не замерз, — вставил слово Ухинхэн.
— И замерзнуть можно. А он потом скажет твоим сиротам: не семь, а семнадцать копен отдайте. Знаем мы Ганижаба.
Мархансай и Тыкши переглянулись. «Что делать?» — глазами спросил Мархансай у Тыкши. Тот едва заметно повел бровью. «Молчи. Скоро приедет тайша»…
— Ну, соседи, давайте о делах, — предложил Ухинхэн.
Улусники угрюмо молчат. Первым заговорил Даг-дай:
— Может, хлеба побольше сеять? Русские правильно делают. Ведь для посевов нет зуда.
— Как же. нету? — вступил в разговор Бужагар. — Если для скота один зуд в году, для хлеба их пять. То град побьет, то засуха погубит, то скот потравит, то сорная трава вырастет. Иной раз от дождя урожай сгниет.
— Это-то верно, — согласился Дагдай. — Если нет коня, поливной земли, хороших семян да острой сохи, сеять хлеб не под силу. А все же…
— Долгое это дело, — проговорил Сундай.
— Если сдохнет последняя корова, я даже думать о посеве не смогу.
— Да, — вздохнул Бужагар. — Все наше хозяйство на коровушке держится. Есть корова — значит каждый день будет хоть чашка молока. Иногда можно сметаны поесть. В праздник перед богами светильник зажечь, старикам араки поднести.
— Хорошо бы и коров держать и хлеб сеять, — мечтательно сказал Дагдай.
— Языком легче болтать, чем сохой землю пахать. Я три года сеял — хлеба не пробовал, калача не видел, — махнул рукой Бужагар. — Потом продал полоску.
— Ия продал…
Споры не утихают. Улусники сочувствуют друг другу в горе, ищут выхода, проклинают зуд. Все ждут тайшу, думцев. Вот и они — Ломбоцыренов и Бобровский. Доржи впервые увидел тайшу в такой одежде — ничто на нем не блестело, не сияло. Поношенный халат, отороченный шкуркой белого ягненка. Островерхая шапка тоже из простого меха.
Ребята замерли в своем углу. Да и взрослые притихли, разговоры и споры умолкли. Доржи вспомнилась школа: когда в класс входил смотритель, так же стихал шум и гомон.
Мархансай стал посмеиваться: «Ага, прижали хвосты! Забыли, что комолой корове нечего лезть к рогатым. Усы, бороды у всех, а ума нет. Ну, что ж… Борода и у козла есть, усы и у кота растут».
— Это что за сборище? — тайша грозно взглянул на Мархансая. — Как вы смели допустить такое в своей юрте?
Мархансай удивленно моргнул, открыл рот, но слова застряли в горле. Его выручила Сумбат:
— Не сердитесь, тайша. Нам сказали, что вы велели. Парень какой-то приходил…
— После поговорим, как ты посмел для такого дела двери своей юрты открыть, — жестко сказал тайша Мар-хансаю, а тот уперся в колени грязными растопыренными пальцами, верхняя губа его дергалась. — И ты, Тыкши, ответишь… Хорош, видно, порядок в твоем улусе. — Тайша снова оглядел присутствующих, начальственно спросил: — Кто разрешил сходку?
— Мы сами собрались, — за всех ответил Ухинхэн.
— О чем же толкуете? — Тайша стал теребить свои острые усики.
— Известно, о чем…
— О магазейных делах толкуем. Сами знаете, как помощь сейчас нужна.
— Амбары-то пустые.
— В других родах зерно делят, а в табангутских забыли.
— Чего же вы хотите?
— Хотим узнать, почему степная дума забыла про нас, — ответил Ухинхэн.
— Пришли бы в думу и спросили.
— Терпенье лопнуло ждать, — вставил слово Сундай.
— Если бы вы написали прошение губернатору, он бы помог. А если узнает, что вы самовольно затеваете сходки, шумите, — не зерно, а казачью сотню пришлет.
— Не пугайте, тайша.
Наступило молчание.
— Кто поднимает голос? — тайша вскинул брови.
— Я, — встал парень с длинной косой, здоровый, как Балдан. — В такое время, тайша, человек с кремневкой не особенно страшен. Страшнее того, что терпим, не может быть.
— Да ты кто такой, что так разговариваешь? — закричал тайша. — Знаешь ли, как я могу тебя проучить?
— Этот парень прав, тайша.
— Оттого, что вы его накажете, сдохший скот не поднимется.
— Вы меня не учите!
Поднялся Мунко-бабай.
— Зачем говорить злые слова, тайша? Люди ждут помощи. Когда такое горе, людей нужно не наказывать, а поддерживать. Помните, тайша, если бы не было нас, бедняков, не было бы и вас, нойонов. Вы сидите на высоком стуле не для того, чтобы народ на коленях перед вами ползал. Мы ждем не жестокости, а справедливости.
Старика поддержали несколько человек:
— Верно, верно говорите, Мунко-бабай.
— Вы, старик, хотите смуту сеять? Вам, поди, кажется, что тайшу можно запрячь и арсу на нем возить?
В ответ из толпы послышался другой сдержанный голос.
— Не поднимай шуму, тайша. Мы кривить душой не станем. Что нам твой суд, когда не сегодня-завтра нас ждет божий суд! Никакой нойон не смеет кричать на стариков. Мне девяносто шесть лет, я на двенадцать лет старше Мунко. Едва ли найдется кто-нибудь старше меня во всех табангутских родах. Я помню плети твоего отца, деда. На спине не хватает только рубцов от твоей плети. Попробуй ударь! Внуки и правнуки мои проклянут тогда твое имя… Слушай, что говорит народ…
Доржи приподнялся и посмотрел на говорящего. Голова у него белая, борода будто вымазана сметаной. Сам горбатый, как деревянная ложка. Лицо землистое, серое. Или это кажется потому, что у него такие белые волосы?
Стало тихо. Тайша не знал, что ответить. Он понимал, что необдуманное слово может повредить ему. Надо смолчать — так выгоднее. Слова у стариков тяжелые, как камни… Они поднялись вокруг тайши высокой стеною, вот-вот раздавят его. Тайша молчал. Народ ждал. Может быть, он встанет и заговорит: «Друзья, я виноват. Простите…» Но тайша не раскаялся, не стал просить прощения.