Доржи, сын Банзара — страница 54 из 79

— Правильно говорят старики, — начал тайша. — Слова старика дороже золота… Да, я наказываю виноватых. А разве нужно гладить их по головке? — Ломбоцыренов оглянулся, спросил: — Я верно говорю?

Никто не ответил. Каждый старался угадать, куда клонит тайша, на чью голову он готовится упасть ястребом…

— Сделай любого из вас тайшой — разве вы не будете наказывать виноватых? До меня были тайши. Они тоже пороли чьи-то спины. Наши кости истлеют, а тайши будут и плети будут. Но не в этом дело. Старики правильно говорят, что в дни страданий люди ожидают помощи от тайщи. Я знаю это. Моя голова с вами в одном аркане… Вы заблуждаетесь, почтенные старики, когда говорите, что я не думаю о народе. Стараюсь, как умею. Вы же не знаете, сколько мне приходится ездить по начальству, гнуть шею и колени перед высокими «нойонами…

— А чего вы добились?

— Добился? Добился, что нам дали четыреста сорок пудов муки. Осенью вернем… Разрешение на муку у Еши Жамсуева, он ждет в Селенгинске подводы. Я две подводы послал. Чем галдеть, лучше бы снаряжали коней… Мы с Жамсуевым не будем для вас муку таскать на себе. Сейчас время дорого. Нужно скот спасать, нойонов попрекать успеете. Верно?

— Верно, верно, тайша! — раздалось несколько робких голосов.

— Вас много, — продолжал тайша, — а нас в думе двое — я да Бобровский. Мы хлопочем, горы бумаги исписываем… Несчастье не только у нас. Однако мы добились большой помощи: четыреста сорок пудов муки — не шутка.

— Верно, верно, тайша. Это спасение.

— Если я плохой тайша — пишите жалобу. Этому вас учить не надо, умеете…

— Не сердитесь, тайша… Мы же не знали, что вы выхлопотали муку.

Встал маленький старичок с короткой косичкой. Тихонько кашлянул в ладонь и заговорил:

— Тайша… зайсаны, нойоны… когда будете делить муку, вспомните про меня. Я больной, старый… Жена десять лет болеет. Дочь померла… малые внуки остались…

— У кого в семье нет больных и старых? У всех есть…

Поднялся другой старик. Мархансай дернул его за халат: чего, мол, тебе надо?… Но тайша заступился:

— Не мешай ему.

Старик говорил так, будто он в чем-то виноват и просит прощения:

— Мы не часто видим вас, тайша, не часто говорим с вами… Выслушайте нас, разъясните. Неужели белый царь хочет, чтобы мы, старые люди, умерли с голода? Слышит ли он наши стоны, знает ли нашу нужду? Не оставьте нас, от всех бедных прошу.

Тайша не успел ответить, раздался голос из угла, сзади:

— Это ты, Бурхи? Я узнаю тебя по голосу. Ну что же, встанем рядом, пусть народ посмотрит и решит, кому больше нужна помощь. Нас двое — я и старуха. Мы оба детьми ослепли. У нас нет ничего, кроме падали. Не оставьте нас…

Слепого перебила старуха — седая, беззубая:

— Вы слепой, я вам завидую: вы не видите., как над трупом последней коровы дерутся волки, как исхудали дети… Если видеть все это — зачем глаза? — Старуха заплакала.

— Ну, закончим разговоры. Стариков не забудем… У кого есть кони, чтобы привезти муку?

Таких оказалось пятеро. Да и то — потащат ли кони груженые сани?

— А не разделить ли хлеб в Селенгинске? Пусть каждый как хочет, так и везет свою долю, — предложил Бужагар.

Он хотел еще что-то сказать, но в юрту вбежал молодой парень. Он тяжело дышал. Лицо у него было такое, будто он сейчас крикнет: «Над нами крыша горит!» Парень сказал еще более страшное:

— Еши Жамсуев убился в Селенгинске. Пьяный упал с седла. Рыжуха тоже погибла, замерзла…

Все ахнули.

— Что ты! — вскрикнул Бобровский.

— Разрешение, разрешение на муку где? — заглушая шум, гаркнул тайша.

— Ничего у него нету. Колоду карт в кармане нашли. На складе ведомость показали: Жамсуев получил сполна четыреста сорок пудов. Ночью на добрых конях вывезли ту муку…

В юрте тишина. Кто-то нерешительно произнес:

— Еши никогда не играл в карты.

— Кроме своего хура, никакой игры не знал.

— Разве долго научиться плохому делу?

Тайша смотрел вызывающе, строго.

— Получайте! Все вы такие. Готовы сожрать друг друга… Опять виноваты Ломбоцыренов с Бобровским? Это не вы ли всегда орали, что Еши честный, Еши умный… Ну, что замолчали? Отвечайте, отвечайте же! — требовал рассвирепевший тайша. — Вы творите безобразия, а отвечать приходится мне с Бобровским…

— Как все это случилось? Как Еши мог?

— Его и спрашивайте.

В груди у Доржи что-то словно оборвалось. Неужели Еши проиграл казенную муку?.. Нет, нет! Не мог Еши сделать этого! Доржи вспомнил, как они готовились к скачкам, вспомнил доброе лицо Жамсуева, его веселые рассказы.

Кто-то вздохнул.

— Теперь начнется долгое дело. Надо ждать полицию.

— Кому же он проиграл?

— Узнать бы, кто получил муку на складе.

— Разве теперь поймаешь… Воры не издалека, конечно, — сказал Мархансай. — Из ваших же, из голоштанников.

— Да… заварили кашу. Кричали, что белый царь плох, вашей нужды не видит. А о том, каковы сами, — молчите, — попрекнул Бобровский.

— Несчастный мы народ, — покачал головой старик, жаловавшийся на свою слепоту.

…Доржи пришел домой, оглушенный известием о смерти Еши. Он как после тяжелой болезни: даже колени трясутся. Сердце бьется в глухом страхе, будто это он сделал что-то очень плохое.

В юрте тихо, хотя вся семья в сборе. Мать что-то говорит, но Доржи не слышит ее, не понимает. Ему кажется, что голова у него звенит глухо и назойливо, как большой колокол. Доржи лег на кровать. Никто не удивляется, не спрашивает, что с ним. Смерть Еши и в их юрту принесла горе и страх…

Мальчик не шевелится. Юрта кажется ему такой огромной, что до матери и на коне не доскачешь. Он встал, сбросил халат и унты. С головой укрылся отцовским тулупом, уткнулся в мягкую шерсть овчины.

Перед ним — летний простор, зелень и цветы. Небо, умытое светлым ливнем, утертое белыми облаками… Задорно смеется Еши. Его смех Доржи всегда различит в любой толпе, как звонкий голос Жалмы в хоре девушек. На Еши все тот же халат, та же старая шапка — старше, кажется, самого Еши. Рыжуха послушно подает ему переднюю ногу. Еши проверяет подковы, говорит: «Цоктоев уговаривал Холхоя испортить ноги нашей красавице. Вот собака! Нет, Доржи, Рыжуха нас не подведет!» Когда виделись в последний раз, дядя Еши был грустный, задумчивый. «Может, не скоро встретимся, Доржи», — сказал он. Доржи спросил: «Почему?» — Еши ответил не сразу: «Ты ведь в школу уедешь…»

Мальчик вспоминает бессчетные встречи с Еши. Они, эти встречи, не путаются в цепях куда-то уплывших дней, не возникают из тумана. Как же примириться с тем, что на свете нет уже ни Еши, ни Рыжухи? Нет, нет, нет! Еши жив. Он ни в чем. не виноват и будет жить дольше всех — смеяться, играть на хуре, веселить людей новыми рассказами о своих проделках.


На окраине улуса два амбара: старый и новый. На крепких дверях тяжелые замки. Рядом с амбарами притулился домишко Еши Жамсуева.

Амбары и домишко огорожены толстыми жердями. Над дверью старого амбара висит широкая доска. Раньше на ней была надпись: «Казенный экономический амбар». Надпись смыта дождями, стерта временем. Лишь кое-где остались еле заметные следы букв. Из-за доски выглядывает мохнатое гнездышко пичуги… «Магазейные амбары». В народе их зовут «пустышками».

Кругом тихо…

Гомбо Цоктоев стоит у юрты Тыкши Данзанова. Он прискакал в улус накануне, в день сходки. Цоктоев лениво поглядывает по сторонам. Не слышно даже голодного мычания, ржания. Собаки и те притихли. Гомбо ни о чем не хочет думать, но в голову лезут мысли о деньгах, которые он проиграл ночью Данзанову: «Неужели не верну хоть часть «проигрыша?» Вспоминается Янжима: «Эта дура надеется, что я возьму ее замуж. Зря надеется…»

Цоктоев еще раз осмотрелся вокруг. Тишина.

Но Цоктоев не знает, что тишина бывает разная. Есть мертвая тишина кладбища. Там — покой, непробудный сон, тление. Там и травы под ветром колышутся тихо, птицы щебечут вполголоса Поблизости пастухи не смеют петь…

А есть тишина жизни. Она совсем другая. Вот весенние почки — бесшумные, дымчатые, тихие. Но придет июнь, и пробудится в них буйная, неудержимая сила, зашумят деревья теплой зеленой листвой.

Тишина жизни скрыта в каждом зернышке злаков, в летучих семенах деревьев. Она таится в каждой капле воды, — из капель образуются буйные потоки, стремительные водопады, низвергающиеся со скал.

Но самая значительная и грозная тишина — суровое молчание людей, терпение которых доведено до предела. У этой тишины свои приметы: нахмуренные брови, твердо сжатые губы…

Такая тишина страшнее, чем та, что наступает между молнией и громом. Будь Цоктоев умнее, он почувствовал бы и понял, что именно так и затихли Ичетуй и окрестные улусы, деревни, села.

Рассвет бледный, неяркий. Солнца не видно, улус окутан туманной мглой. Серая пелена рассеивается, над юртами начинают появляться сиротливые дымки. Люди встают поздно: скота нет, торопиться некуда… Но жизнь в улусе все же идет, люди дышат, надеются…

Из юрт стали выходить улусники. Будто по уговору, все они пошли к магазейным амбарам.

Вот к амбарам направился и Балдан. Люди идут молча, понуро, будто бредут за невидимым гробом…

Может быть, и в самом деле впереди медленно шагает белый конь, запряженный в белые березовые сани и на них гроб из белых досок? Может быть, это большая ворона важно вышагивает впереди понурых людей, а за теми невидимыми санями волочится черная метла, выметает земные грехи покойника? Но нет, кругом только чуть синеватые сугробы. Сугробы-то белые, это тени от них синеватые…

Когда улусники обступили амбары, Гомбо пошел к Данзанову. Тыкши обрадовался:.если сломают у магазеи дверь, он доложит властям, те пришлют полицию, казаков. Людей поволокут на допросы, станут составлять акты. Можно будет снова погреть руки, сказать, что улусники растащили муку. Потом вспомнились угрозы тайши, что народ посадит проворовавшихся зайсанов в пустые амбары и сожжет живьем. Тыкши почувствовал, как по спине у него покатился ледяной шарик. Он зябко поежился…