Этого Мархансай не вытерпел.
— Не ломайте дверь, сумасшедшие! — взмолился он. — Сам открою.
— Повернулся медведь в берлоге, — рассмеялся Дагдай.
— Почуял, что не сдобровать.
Мархансай пошел к амбару, шатаясь, как пьяный. Глаза красные, щеки трясутся. Когда улусники начали отвешивать муку, повалился на мешки, запричитал:
— Я не такую брал… Той мукой я овец кормил. Это беззаконие…
Никто не обращал на него внимания. Мархансай встал и прошипел:
— Какой ты зайсан, когда бунтовщиков усмирить не можешь…
Кто-то ударил Мархансая в спину. От неожиданности он поперхнулся, прикусил язык. Обернулся — где обидчик? Никто не пошевелился. Насупившись, сжав кулаки, стояли вокруг соседи — Ухинхэн, Сундай, Холхой, Бужагар, Дагдай.
— Тогда я свои жерди заберу, — неуверенно проговорил Мархансай.
Тут такое началось, такая ругань поднялась. Даже у самых тихих, самых робких нашлись тяжелые слова черной ругани. Оказывается, не только Мархансай и нойоны умеют кричать… Сундай, Бужагар, Дагдай тоже знают плохие слова, но говорят их, может быть, только один раз в жизни.
Мархансай затрясся то ли от обиды и гнева, то ли от страха и что-то забормотал.
Улусники потребовали, чтобы Мархансай подвез муку к магазейному амбару на своих лошадях. Когда все было сделано и муку заперли, Доржи снова взялся за папку с документами. Тыкши Данзанов заискивающе сказал:
— Там больше ничего важного нет. Разойдемся, пообедаем, — предложил он. — Потом дочитаем.
— Нам все равно есть нечего, а ты успеешь, нажрешься!
— Читай, Доржи.
«Настоящий волчонок, — подумал Тыкши Данзанов. — А что будет, когда вырастет? На скачках меня подвел… Сейчас сколько из-за него терплю. Ну, придет день, за все рассчитаюсь».
Данзанов боялся, как бы мальчишка не наткнулся на одну бумажонку. Тыкши помнил ее; желтенькая такая… Не успел подумать, как Доржи вытащил ее из папки… «Ослеп бы ты на оба глаза… Пусть бы ветер вырвал и унес проклятую бумажонку… Сгорела бы она». Но ничего этого не случилось; Доржи громко прочитал записку. Это было распоряжение Тыкши Данзанова о выдаче двадцати пяти пудов зерна богачу Ганижабу.
Не успел Данзанов опомниться, как Доржи достал еще одну бумажонку. Она была написана по-русски. Мальчик прочитал и перевел: расписка Бобровского на сорок пудов зерна.
— Вот где зерно!
— Попался!
— Еши, помнится, рассказывал, да мы пропустили мимо ушей.
— Говорил, что зайсан здесь, как в своем амбаре, хозяйничает.
— Значит, не все бумаги устарели, зайсан.
Данзанов растерялся. Надо было выиграть время, он найдет лазейку, вывернется…
— Я законно выдал Ганижабу: он коня давал для магазеи. Зерно возили. И Бобровскому законно — тайша приказал.
— Знаем мы твои законы. Выдал, значит и расплачивайся.
— Верни зерно!
— Так ведь не я же взял. Ганижаб, Бобровский…
— Мы знать не хотим. Ты отдал зерно, ты и верни.
Тыкши понял, что спорить нечего. Не только зубы выбьют — головы лишишься. Он заюлил:
— Я не спорю. Виноват. Раз так получилось, отдам. Завтра же отдам. Только отпустите меня.
Все, кто стоял близко, рассмеялись:
— Чего захотел! Отпустите… Нет уж. Знаем тебя!
Снова всей толпой отправились к юрте Данзанова. Хлеба у него насобирали пятнадцать пудов. Забрали зерно, отруби, даже печеный хлеб. Приказали найти остальное. Данзанов при всех стал слезно просить взаймы у Мархансая.
Улусники посмеивались:
— Мархансай, выручай зайсана в черный день.
— Он тебе казенного зерна не жалел.
— Отдавай, а то хуже будет!
В магазейном амбаре набралось сорок семь пудов. Данзанова не отпустили даже поужинать. Ухинхэн пошутил:
— Простокваша не сокол, не улетит.
Улусники заставили зайсана делить муку. Доржи засадили писать список. Ухинхэн называл мальчику фамилии бедняков и следил, чтобы никого не обидели.
Все повеселели. Сорок семь пудов хлеба не ахти какое богатство для целого рода, но победа окрылила людей. Они впервые почувствовали свою силу и дали почувствовать ее Мархансаю и Данзанову. Доржи слышал, как кто-то громко оказал: «Мы их заставим еще баранами реветь». Слышал эти слова и Тыкши Данзанов. Он оглянулся, остановил ненавидящий взгляд на Доржи. Перед ним снова прошла картина сегодняшнего дня, отчетливо увидел он в руках Доржи эти проклятые бумажки.
— А с тобой, волчонок, я еще рассчитаюсь, — прошипел Данзанов. — Сполна ответишь за сегодняшний день. Попомнишь Данзанова.
Улусники заставили зайсана написать в конце списка получивших муку: «Дележом магазейной муки распоряжался я, зайсан первого табангутского рода, Тыкши Данзанов».
Вот и попробуй теперь обвинить кого-нибудь в беззаконии!
Данзанов и Цоктоев шли домой молча. Да и о чем говорить?
Не заходя в юрту, Цоктоев оседлал черного жеребца тайши. Гомбо ожидал, что Данзанов кинется упрашивать, чтобы нажаловался тайше на улусников, может быть, даже вернет ему деньги, выигранные ночью.
Но Тыкши ни о чем не стал просить Цоктоева.
Доржи долго не уходил домой. Вот он какой молодец — помог взрослым, прочитал русские и монгольские бумаги. А то улусники поверили бы Тыкши Данзанову.
Мальчику чего-то не хватало — будто был праздник без песни, май без цветов. Хотелось, чтобы взрослые качали головами, щелкали языком: «Ах, какой умный стал Доржи! Ах, какой ученый мальчик!» Но взрослые не хвалили его, не удивлялись, будто Доржи и родился грамотным. Может, когда из этой муки напекут хлеба, наедятся, тогда и вспомнят, что это он помог им. Вот тогда и пойдет о нем хорошая молва.
А пока пусть похвалят его в родной юрте, отец и мать. Мальчик сбивчиво, путано рассказал родителям обо всем, что произошло у магазейных амбаров. Мать слушала с гордостью и улыбалась сыну своей доброй, щедрой улыбкой.
А отец сидел молча, обхватив колени руками с узловатыми темными пальцами. Перед ним стояла остывшая чашка чая, рядом валялись обрывки ремней, кожаные лоскутки. Видно, отец делал уздечку. Хоть бы раз взглянул на Доржи, хоть бы одно доброе слово сказал.
Но отец не смотрел на него и не знал, что сказать. Он радовался, когда Хэшэгтэ учил сына монгольской грамоте. Он с хорошей надеждой отвозил сына в школу. И вот первые ростки учености. Какими цветами они зацветут, какие плоды принесут? Может, прав был тот старик, который живет у дороги в Кяхту: «Зачем твоему сыну русская грамота?» Видно, чем больше сын будет учиться, тем больше с ним будет забот и тревог. Одним поможет, других разозлит. Пристанет к богатым и сильным — оторвется от бедных и слабых. Неужели сыну придется от одних слушать слова благодарности, от других — проклятья? Одни будут называть его спасителем, другие — злым смутьяном. Не для этого он послал сына в школу. Хорошо, если бы Доржи не пристал ни к тем, «и к другим. Ходил бы между людьми — ученый, независимый. И среди начальства уважаемый, и среди бедноты свой человек. Банзар именно так старается жить.
— Папа, дядя Тыкши сказал, что все бумаги устарели, их нужно сжечь. А когда я их прочитал, меня все стали хвалить: «Какой умный стал Доржи, какой ученый! Молодец», — сказали.
— Ладно, не болтай ерунду, — сердито перебил мальчика отец и вышел из юрты.
Сын и мать с удивлением посмотрели ему вслед. Они не понимали, почему он рассердился.
…Когда Цоктоев рассказал все подробности, тайша спросил:
— Кто был зачинщиком?
— Да разве поймешь?.. Все кричали, грозились… Если бы не Ухинхэн, избили бы, — понуро отозвался Цоктоев.
Тайша помолчал, спокойно выговорил:
— Дурак.
Цоктоев не понял, кого обругал тайша — его, Данзанова или кого другого. Снова наступило молчание. Цоктоев, сидя на краешке стула, робко поглядывал на тайшу. Наконец тайша заговорил:
— Вы считаете себя умниками, а голодранцев глупее овец. А они сумели вас облапошить. Вы своими руками отдали им муку, на своих конях привезли. А их и обвинить не в чем. Даже законным документом заручились… Пусть твой Тыкши богов благодарит, что жив остался. А надо было ему бока намять, да и тебе тоже — может, поумнели бы.
Тайша нехорошо улыбнулся.
— Понимаю, — проговорил Цоктоев.
— Сомневаюсь, — отозвался тайша. — У тебя голова пустая, как шаманский бубен.
Цоктоев заморгал, заерзал на стуле, испуганно посмотрел на тайшу.
Тайша встал и вышел, не сказав больше ни слова, даже не взглянув на оробевшего Цоктоева.
Цоктоев опустил голову. Еще утром жизнь казалась ему простой и понятной. Думалось, что все тихо в улусе, что люди покорные. А вон как все повернулось за один день! Нет, эти загадки не по его зубам…
В Селенгинске началось следствие по делу Жамсуева. В полицию и к следователю то и дело таскали сапожника Щукина. Сапожник твердил одно: тайша и Цоктоев уехали, приезжие буряты угощали Жамсуева водкой, но тот отказался. Вышел напоить коня и не вернулся.
— Где эти парни?
— Уехали куда-то той же ночью. Даже за постой не заплатили.
Вызвали и тайшу.
— Как вы объясняете всю эту историю?
— Просто. Жамсуев выпил с теми парнями, сел играть с ними в карты. Денег у него не было, проиграл муку. Пьяный упал с коня, запутался в стремени. Обыкновенная история…
К следователю вызывали половых из питейного дома. Но они не опознали мертвого Еши, да и трудно было узнать его — лицо обезображено.
— С кем дружил Жамсуев в Ичетуе?
Ломбоцыренов и Цоктоев назвали около десяти человек. И вот одного за другим стали вызывать в Селенгинск: Ухинхэна, Холхоя, Бужагара, Сундая… С великим трудом доплелся до Селенгинска на обмороженных ногах Эрдэмтэ.
В разгар следствия в Ичетуе случилось новое событие: сгорел стог сена Бобровского. Был явный поджог. Никто не думал, что из-за этого начнется такое шумное дело. Бобровский поставил на ноги казаков, полицейские не спали ночей… Дело Ёши было забыто. Полиция усердно занималась расследованием поджога. Арестовали Ухинхэна и Сундая. Возле сгоревшей копны нашли рукавицу, похожую на рукавицу Ухинхэна. Сундая скоро выпустили, а Ухинхэна долго держали. Его допрашивали, били, требовали, чтобы сознался. Но Ухинхэн стоял на своем: он не виноват.