Доржи, сын Банзара — страница 68 из 79

— Ты что же, милая, не видишь, что ли?

Жалма вздрогнула. За все годы, которые она прожила у Мархансая, хозяин впервые назвал ее «милой». Но и сейчас это слово прозвучало у него как брань, будто он сказал вслух то, что думал: «Ослепла ты, что ли, дура паршивая? Мы тебя продали за восемь коров, но ты и того, видно, не стоишь».

Торопливо заговорила Сумбат:

— Дорогая Жалма, мы хотели кое о чем поговорить с тобой…

— Я знаю… Мне Янжима говорила…

— У них как родная будешь жить, — сказал Мархансай и попытался улыбнуться.

— Ты рада, что поедешь со мной? — вкрадчиво спросил Ганижаб.

— А к чему печалиться? — Жалма не услышала своего голоса. Что она сказала? Кажется, сказала: «Лучше на костре сгорю, чем расстанусь с другом». Или что другое сказала? Хорошо хоть, что не налетели с палками, не стали бить.

— И Твоя мать жила у нас, — продолжал Ганижаб. — И она была как родная.

— Я знаю. Я все знаю. И как она жила у вас, и ее предсмертные слова знаю…

Ганижаб кашлянул, чтобы перебить Жалму. А то скажет еще: «Мать прокляла вас перед смертью… Весь ваш род прокляла за жестокость и муки, которые всю жизнь терпела от вас». Но Жалма молчала, и Ганижаб успокоился.

Только те, кто был в юрте, знают, что произошло там вслед за этим… Золоченые улыбающиеся боги в дорогих божницах видели и слышали… Почему же вы молчали, добрые боги и богини? Как же допустили вы, бурхан-багша, и вы, Саган Дара-эхэ и Ногон Дара-эхэ, матери всех богов, чтобы так мучили несчастную Жалму? Вы же слышали, добрые боги и богини, как она звала вас на помощь, слышали и улыбались величаво и равнодушно.

Молчат золоченые боги, у них так же поджаты губы, как у злобной Сумбат. Нет им дела до бедной девушки-сироты. Они одобряют, видно, все, что делают Мархансай и Сумбат: «Так ее, так… рвите ей уши — все равно не носить дорогие серьги… Ломайте пальцы — не надевать ей золотые перстни… Только глаза не повредите, чтобы могла караулить стада хозяина, да ноги ей сохраните, чтобы не отставала в степи от скота».

Вот натянули на нее старый халат Сумбат; на ноги надели унты Мархансая. На брови надвинули черную шапку, на шею навесили старые четки, медные побрякушки. Жалма кричала, звала на помощь отца и мать, соседей, Гунгара, Дулсан и Балдана. Но те не слышали и не пришли. Кости родителей тлеют в сырой земле, соседи заняты своими делами, нет Гунгара, Дулсан и Балдана. Зашел лишь Шагдыр, хозяйский сын, и послушно стал помогать отцу и матери. У старого халата Сумбат не оказалось пуговиц. Шагдыр разыскал иголку… Сумбат торопливо, крупными стежками пришивала одну полу халата к другой, будто Жалме никогда не придется снимать его. Будто покойницу обряжают…

А Балдан?

Балдан далеко, он второй день рубит в лесу жерди… Да и смог ли бы он защитить Жалму, спасти ее от продажи, от цепких рук хозяина? Разве может он оградить ее от оскорблений, сказать всему свету: «Она моя жена»?

— Дура, дура! — визгливо кричала Сумбат, пригибала ее к сундуку и била, била. — Тебе хорошего хотят, дура!

Жалма обессилела. Она потеряла, кажется, ясность ума…

Все кончено, ей не снять больше зашитого на ней савана, не найти заступников.

Заарканьте дикого, необъезженного коня. Он будет метаться, скакать из стороны в сторону, подниматься на дыбы, пытаться сбросить всадника. А посмотрите на него к концу дня: пыл угас, силы иссякли, бока потемнели от пота, и весь он — тихий, смирный…

С виду так было и с Жалмой… На спокойном ее лице не видно страшных потрясений. Только щеки пылают, — будто весь вечер просидела она у жаркого огня.

— Ну, ты, кажется, согласна? — осторожно спросил Ганижаб.

— Что ж сделаешь, раз такова воля покойной матери.

— Давно бы так, — с облегчением вздохнул Мархансай.

Жалма тихим шагом направилась к выходу.

— Куда ж ты? — забеспокоилась Сумбат.

— Умоюсь… Нельзя же приехать в чужое место, неряхой.

Жалма вышла, села на помятую траву.

Над юртами — ближними и дальними — поднимаются дымки, бесцветные, почти невидимые. Далеко-далеко синеют горы, до которых Жалма так ни разу и не дошла. Идут по степи чьи-то отары, по пыльной дороге скачет какой-то парнишка. Да это же ученый мальчик Доржи, младший сын Банзара. Счастливый он. Хорошо иметь такую мать, как Цоли.

Жалма снова задумалась о Балдане. «Люди удивляются его силе, а он — слабый, беспомощный. Его самого нужно оберегать и защищать… Как нам избавиться от страданий, найти счастье?»

Счастье! Прекрасное это слово. Живет оно в песнях и сказках, вселяет в людей надежды. Вот и Жалма чуть в него не поверила. Счастье ходит, видно, вокруг и не замечает Жалмы. А может, и нет на свете настоящего счастья? Так, слово одно…

Жалма сорвала чахлый цветок. Он не успел расцвести, а уже увядает, раздавленный чьими-то ногами. Неужели это последний цветок, который она трогает? Жалма подносит его к губам, нюхает. Цветок не пахнет — трава и трава. Спрятать бы сейчас лицо в охапке пышных цветов — ярких, тяжелых. Вдохнуть бы их опьяняющий запах, умыться бы их серебристой холодной росой. Но, видно, отцвели, навсегда отцвели для Жалмы и подснежники голубоглазые, и багульники, и черемуха.

Мимо пролетели ласточки. Последние, которых она видит… Ласточки тоже несчастны, наверно… В гнезде их встречает писк вечно голодных птенцов.

Неподалеку хрипло залаяла собака. Неужели Жалма уйдет из жизни, провожаемая лаем собаки, как ночной вор? Как хорошо было бы, если бы сейчас звонко пели жаворонки!.. Но они молчат. Или их истребили острокрылые ястребы да зоркие коршуны?

Жалма окинула Ичетуй грустным прощальным взглядом. Вся долина залита щедрыми лучами солнца. Девушка ощущает незримые струи воздуха, они ласкают ее разгоряченное лицо. Плывут по небу спокойные, медлительные облака, сизый прозрачный дымок окутывает дальние горы…

Жалма встала. Перешагнула высокий порог летника. За ней со стоном и плачем закрылась скрипучая дверь.

На полу в углу стояла посудина, выдолбленная из горбатого сучковатого пня. В посудине жидкие помои, а в них — от одного края до другого — плавала мышь, маленькая, черная. Плавала и никак не могла выкарабкаться. Вот-вот утонет. Скользкие стенки для мышонка то же, что высокие скалы для Жалмы… Девушка толкнула ногой посудину, опрокинула. Мокрый мышонок мигом исчез в норке, под деревянным настилом пола. «Мы из этой посудины, арсу едим, — подумала Жалма, — а мышонок чуть могилу в ней не нашел».

Девушка зачерпнула молочной сыворотки, припала к ковшу губами. Какая она горькая! Ей подумалось, что это не сыворотка, а накопленные по капле слезы всех обездоленных и несчастных.

Жалма стала отвязывать от узды повод — грубый, жесткий, со многими узлами. Повод долго не отвязывался, словно сопротивлялся, хотел, чтобы она и дальше тащила непосильную ношу.

Девушка будто впервые увидела свои руки. Они покрыты кровавыми ссадинами, мозолями, пальцы изуродованы. Ладонь пересекает рубец от серпа… Им тоже пора отдохнуть — натруженным, обмороженным и обожженным, искусанным не только всеми комарами Намактуя, но и острыми зубами озорника Шагдыра…

Руки Жалмы пряли чужую шерсть, мяли чужие шкуры и кожи, крутили тяжелые жернова, стригли чужих овец, доили чужих коров. Пора им отдохнуть.

Пальцы не гнутся. Жалма подумала с глубокой тоской:

«Дни и ночи работала, не жалела ни сил, ни крови своей… И вот даже собственного ремня нет, чтобы повеситься.

Мать в юрте Ганижаба всю жизнь терпела горе и унижение. А я у Мархансая… Пусть люди узнают, сердцем-почувствуют, что здесь с беззащитными делают. Может, Мархансай и Сумбат поймут, что нельзя быть такими жестокими. Может быть, после меня они станут хоть немного добрее к Гунгару, Дулсан и Балдану…»

Она улыбнулась криво и горько. Но думы эти точно придали ей силы, прогнали колебания. Торопливо закапали слезы. Одна, другая, третья… А четвертая застряла в черных густых ресницах. «Даже слез нет в смертный час, — подумала Жалма. — Видать, все они раньше выплаканы».


Жалмы уже не было на свете, а Мархансай все раздумывал — не мало ли взял за нее, тревожился, чтобы Ганижаб не прислал хилых коров. Сумбат все еще расхваливала ее добродетели, которых сама никогда раньше не замечала.

Дулсан, лучшая подруга Жалмы, идя за отарою Мархансая, думала: «Пойдем с Жалмою по чернику, она как раз поспела. Не станем собирать для Сумбат, будем есть сами. Почерневшие от ягод зубы вымоем холодной ключевой водой. Скажем, что нет в лесу ягоды, не нашли, мол. И покажем пустые туески. Глупые были, что раньше так не делали».

Жалмы уже не было на свете, а Балдан, усталый и хмурый, думал, как облегчить ее участь, как устроить ее и свою жизнь. Он упрекал себя, что не пришиб тогда паршивую Янжиму. «Никому не позволю обижать ее — ни Мархансаю, ни Сумбат, ни Шагдыру, никому! Попробует кто-нибудь задеть ее — ноги тому оторву, как у мухи. Попробует ударить — руки до локтя обломаю. Слово обидное скажут ей — языки вырву вместе с печенками».


Доржи стреножил лошадь и направился домой. Он шел, напевая песню. Увидел, что люди отовсюду спешат к Мархансаевым, побежал туда же.

У летника Мархансая молчаливый круг людей. У многих на глазах были слезы, на лицах растерянность. Здесь же Мархансай, Сумбат, Ганижаб. В середине круга лежала бездыханная Жалма. Возле нее — узкий ременный повод. Женщины тормошили ее: «Жалма, Жалма!» Будто Старались разбудить спящую. Мархансай смотрел на покойницу так, точно вот-вот заругается, пнет в грудь ногою. В глазах у Сумбат была молчаливая ненависть. Так и кинулась бы на Жалму, вцепилась бы ей в косы, царапала бы лицо ногтями…

Расталкивая людей, подошел Балдан. Увидел распростертую на траве Жалму, схватился за голову и закричал. Он закричал, как кричит глухонемой, который в одном вопле хочет выразить все свои чувства, всю горечь изболевшегося сердца. Большие, тяжелые руки его бессильно повисли вдоль тела.

Балдан обвел вокруг себя глазами, увидел Мархансая… И тут Балдану показалось, что вокруг стоят десятки Мархансаев, больших и миленьких, злых ненавистников его и Жалмы. Один Мархансай вздрогнул и отступил. Балдан шагнул к нему. Между ними встала Сумбат, но Балдан оттолкнул ее и схватил Мархансая за жирную, свисающую грудь. Тот рванулся. В руке Балдана остались клочья его халата. Он разжал ладонь и непонимающим взглядом посмотрел на эти лоскутья, отшвырнул их, снова схватил Мархансая. Руки у него цепкие, как волчьи капканы…